– Не я! – из последних сил сопротивлялась Дина, больше не отождествляя себя с той сломанной девочкой на краю балкона.
Хватка ослабела.
– Я – другая! – теперь у нее получилось заговорить. – Я – живая! – силилась закричать Дина и услышала свой ломкий, полный отчаянной страсти голос, звенящий в ушах почти так же громко, как завывания Тьмы.
Холод отпрянул под дикие вопли и разъяренный шипящий визг: «Ж-живай-я?» Ненастоящее солнце, словно гротескно-большой ночник, вспыхнуло где-то за окном, позволяя Тьме, не исчезая совсем, клубиться у потолка и по углам, разочарованно шипя: «А-р-х-ш-ш-а-х».
Она больше не говорила с Диной, а Дина ее больше не слушала. И не боялась. Страх исчез, осталась только уверенность в том, что все закончилось и теперь ей пора туда, где заканчивается ненастоящий день в этом ненастоящем мире. Она сделала несколько шагов к двери, не сводя глаз с попятившейся девушки-ежа и не замечая остальных, застывших у стены. В полном молчании Дина вышла из комнаты, из ресторана и быстро пересекла террасу. Никто не шел за ней следом.
Солнце поднялось совсем невысоко и почти касалось красным боком воды у горизонта, когда Дина спустилась на узкую полоску каменного пляжа.
Каталку потряхивало на стыках линолеума. За головой грохнула металлическая дверь допотопного больничного лифта. Дина застонала, не в силах ворочать языком, ошалевшая, одурманенная наркозом, но готовая спрыгнуть с жесткой каталки и пуститься в пляс: она победила Тьму! победила смерть! она – вернулась!
– Тише-тише, – наклонилась к ее лицу Антонина, – все хорошо, детка. Все хорошо.
«Все хорошо», – подумала Дина, проваливаясь в забытье.
– Ну и напугала ты докторов! – укоризненно сообщила ей Антонина на следующее утро, меняя раствор в капельнице. – Взяла да и отключилась прямо на столе! Что тут было! Все забегали, дефибриллятор подтянули, а ты вдруг как засипишь! Анестезиолог, Марина Ивановна, решила, что с интубационной трубкой беда, ты хрипишь и бьешься, пришлось вынимать, а ты ну орать, в наркозе-то! «Я живая!» Потом снова отключилась, расслабилась, еле успели снова интубировать. Господи, никогда такого не видела!
– Правда? – прошептала Дина едва слышно. Голоса у нее не было – что-то приключилось с горлом. Оно болело, словно при ангине.
– Правда-правда, – возбужденно подтвердила Антонина и, помедлив секунду, напряженным голосом спросила: – А сама не помнишь ничего, да? Как же ты упасть-то ухитрилась, не помнишь?
Дина повозила головой по подушке, отрицая такую невероятную возможность. Внутри тоненько дрожал смех. Значит, Антонине ничего не грозит. Виновата во всем сама Дина. Вот и хорошо!
– Ну, теперь тебе до ста лет жить, девонька, не иначе, – заключила Антонина и затопала к дверям. – Ой, забыла! – обернулась она на пороге. – Лешу Давыдченко из третьей палаты помнишь? Вышел из комы! Подумала, что тебя это порадует, ты ж его жалела.
Она вздохнула, большая, как мама-медведица, и вышла, тихонько прикрыв за собой дверь.
Дина широко улыбалась, глядя, как солнечный зайчик, отраженный от спиц новенького аппарата Илизарова, дрожит на потолке. Было радостно просто от того, что небо синее, а солнечный свет греет макушку. Никакой унылой пустоты – мир был до краев заполнен звуками: за окном шумели машины, в коридоре то и дело раздавались чьи-то быстрые шаги, ворчала Зойванна, что-то металлически бряцало. На тумбочке распускали рулончики бутонов свежие розы, и Дине показалось, что она способна услышать нежный шелест лепестков.
Она подумала о маме. Сначала – о своей. «Досталось ей страха! Хорошо бы до нее не дошли россказни о происшествии в операционной». Потом – о маме Алекса. «Наверное, теперь она сможет себя простить?» Болело горло, ныла, словно распиленная на части, рука, но разве можно было сравнить эту боль с холодом у сердца? Дина улыбалась крошечному пятнышку света на потолке, словно приятелю, ведь его породило настоящее живое солнце!