По дороге он с ним не обмолвился ни словом, лишь время от времени останавливались, чтобы дать Павлу отдохнуть, и все говорил по-немецки с очкариком, которого называл Францем. Как ни вслушивался Кузенко в чужую речь, но так ничего и не понял: в немецком он не был силен. Павел приглядывался к Роману, но никак не мог узнать в нем прежнего своего приятеля. Правда, и до войны Роман отличался аккуратностью, но здесь, среди врагов, его безукоризненно опрятный вид покоробил Павла. А когда на белой петлице гимнастерки он разобрал надпись «шефартц», то подумал: «Не для того ли он забивал себе голову немецким языком, чтобы прислуживать немцам?»
Когда наконец они поднялись на третий этаж лечебного блока и остались вдвоем в небольшой, узкой комнате, уставленной койками и тумбочками, Роман, улыбаясь, поглядел на него:
— Ну, здравствуй, Павка! Как же мы давно не виделись…
Кузенко припал к его плечу, задергал носом. Спазмы в горле мешали говорить, а когда полегчало, он рассказал о своих мытарствах с того времени, как был взят в плен в севастопольском госпитале.
— Работали сутками без сна, — говорил он. — Ожидали эвакуации. Но ничего не вышло…
Лопухин смотрел на Кузенко с дружеским сочувствием, он и сам пережил немало. Душным сентябрьским днем сорок первого их часть была переброшена из черноморского городка под Киев и сразу же пошла в бой. Сражение шло за дубовой рощей, стрельба и бомбовые разрывы доносились и со стороны станции. Он работал в операционной не разгибая спины. Раненых несли, везли на пароконных повозках. Весь школьный двор был заполнен — яблоку упасть негде. Испытав тяжесть боев в окружении, измученные бессонницей, подавленные страхом — что же теперь с ними будет? — они сидели и лежали с хмурым терпением, ожидая операции. Оперировали в первую очередь тяжелораненых, кому без экстренной помощи грозила смерть.
Вдруг все смешалось: стрельба, крики, треск мотоциклов, топот сапог по коридору… Вбежавшая медсестра только и успела крикнуть: «Немцы!» — за ней тут же ворвались фашисты, сбросили со стола оперируемого и положили на его место белобрысого ефрейтора с темными пятнами крови на брюшной полости.
— Как вы смеете?! — возмутился Лопухин.
— Он нуждается в вашей помощи! — показал солдат рукой на ефрейтора.
Лопухин сорвал марлевую повязку, отказался оперировать.
— Ви никс артц, ви есть болшевик! — затопал сапогами солдат.
С него сорвали халат, избили, вытолкнули во двор, куда отовсюду уже сгоняли раненых и врачей. Потом их построили в колонну и повели со двора, покрикивая: «Шнель! Шнель!»
Произошло все это настолько быстро, что казалось ему каким-то кошмаром. Такой нелепой беспомощности, совершенно неожиданной и омерзительной, он еще никогда не испытывал…
— Все это ужасно, — продолжал рассказывать о своей попытке бегства из вагона Кузенко. — Я думал, до смерти забьют…
Лопухин слушал Павла, а перед его глазами стоял Шепетовский лагерь. В промозглый день пригнали их с работы. Лил холодный дождь. Пленники толпились, пролезая в узкий дверной проем. Чтобы ускорить движение, гитлеровцы стали по ним стрелять. Крики раненых, стоны умирающих не остановили фашистов.
— Как я сам остался жив, право, не знаю. — Лопухин задумчиво поглядел на Кузенко. — Помнишь, в краевой больнице, где проходили мы практику, хирурга?
— Ну как же… Красавец такой, лицо продолговатое, а глаза…
— Вот, вот… в Шепетовке, где я отказался ходить в упряжке, работать на фрицев, он узнал меня, — проговорил Лопухин, понизив голос. — Он и подтвердил немцам, что я врач и ассистировал у него во время операции. Помнишь, был у нас тяжелый случай с прободением желудка? Так вот, этот Чемоков теперь здесь главным врачом от военнопленных…
— Слушай, Рома! — загорелся Кузенко. — Может, он удрать нам отсюда поможет?
— Если тебя тут не пристрелят, то овчарками затравят, — холодно ответил Лопухин.
Если надо было сделать что-нибудь особенное, то это непременно поручали Кудеснику. Так называли Федора Ивановича Изотова за его золотые руки и смекалку.
В тот осенний день он работал на чердаке, выводил дымоход от печи-времянки и с грустью, с неизбывной тоской вспоминал родной кубанский хутор, откуда к нему на фронт пришла страшная весть. Жинка написала о гибели их родного сына Тимофея Федоровича. Письмо пришло под Воронеж, где они в то время отбивали по восемь атак в день. В перерыве между боями он читал и перечитывал письмо, и сердце вновь и вновь переполнялось жгучей болью от невыносимого горя. И такую ненависть испытывал он к фашистам, что, была бы его воля, он без сна и без отдыха бил бы и бил эту проклятую нечисть, зубами бы их изгрыз…
Но они тогда стояли в обороне… А двадцатого июня при наступлении тяжело ранило Федора Изотова в ногу и поясницу. Их танк с десантниками был подбит, и Федор, потеряв сознание, оказался в плену…