К началу мировой войны это сообщество, которым уже 15 лет был сюрреализм, во многом переродилось и стало сложнее, чем просто течение в международном искусстве или союз левых радикалов. Сюрреализм перестал соответствовать стилю, с которым его до сих пор отождествляет широкая публика и который, вопреки протестам группы Бретона, мог служить новой эстетикой для лилий, икры, губной помады и шейных платков
94и создал славу ставших её художественными и политическими антагонистами Дали и Магритта. (Магритт был сталинистом. Забавно, что состоявшаяся сразу же после войны выставка бельгийской группы сюрреалистов, которую он возглавлял, вызвала у Бретона резкую отповедь с обвинениями, что жизнерадостный академический стиль художников объясняется стремлением угодить духу и букве пресловутого доклада Жданова 1946 года. Забавнее, что двойной стандарт, которого придерживались бывшие друзья Бретона, сделавшиеся пропагандистами социалистического реализма на Западе, вполне обосновывал это на первый взгляд нелепое обвинение. Луи Арагон, например, совершенно серьёзно превозносил творческую свободу советских художников, сопоставляя картины сюрреалистов и карикатуры Бориса Пророкова, где, «совсем как у Магритта», есть статуя Свободы с двумя американскими полисменами вместо глаз. В свою очередь, официальной витриной соцреализма на Западе стали, вопреки абсурду, поэзия Элюара и искусство Пикассо: Элюар посвятил 70-летию советского деспота целую поэму, а Пикассо нарисовал портрет Сталина – предшественника знаменитого в Советском Союзе Голубя мира. Всё это показывает, что конфликт, заставивший в 30‐е годы знаменитых художников и поэтов покинуть сюрреализм, нельзя, как это часто делается, объяснять узостью взглядов Бретона и его единомышленников. С другой стороны, нетерпимость сюрреалистов к принятым формам творчества усиливалась в том числе способностью такого искусства создавать двойные стандарты, приспосабливаясь как к политической пропаганде, так и к коммерческой рекламе.) «Основополагающий разрыв» – так называлась декларация, опубликованная в 1947 году, – после которого сюрреалисты стали яростно выступать против коммунистов и против любой партии… утверждающей, что политической или экономической революции хватит для полного освобождения человека, лишил их признания и у интеллектуальной элиты. Сюрреализм навсегда потерял то, если можно так выразиться, положение в свете, которое помогало ему в 20‐е годы. С началом войны Париж, имевший для сюрреализма культовое значение, надолго перестал быть перекрёстком мировой культуры, а французский, позволивший его идеям распространяться по всему миру, всё больше утрачивал свою роль международного языка (в свою очередь, Бретон даже в эмиграции не смог заставить себя выучиться хотя бы немного понимать по-английски). Вместо движения, связанного с мифологией мировой столицы, сюрреалисты, которые в последний раз съехались, когда создавалась «Марсельская игра», в 1942 году стали сообществом разбросанных по свету диссидентов: его общая картина оказалась разорванной на группы, действовавшие в Соединённых Штатах, в Мексике, на Мартинике, в Великобритании и по другую сторону фронта, в полуподполье – во Франции, в Бельгии и в Румынии.<5>
В одной из бесед, спустя много лет после войны, Матта заявил, что мысль о Великих прозрачных принадлежала ему самому или возникла, во всяком случае, во время одной из его частых встреч с Дюшаном и с Бретоном во французском ресторане Ларре в Нью-Йорке. Это похоже на правду, потому что легенда о Великих прозрачных имеет очевидные истоки, общие для всех троих, и объединяет черты своеобразного вклада каждого из них в сюрреализм. Определять преимущество в этой легенде идей Бретона, Дюшана или Матты следует, пожалуй, по степени их авторитета в глазах друг друга.