И стояла, держа двумя руками. Потом очень осторожно перевернула бумажный ярлычок. Шляпка стоила пятьдесят девять девяносто девять — больше, чем я тратила за неделю на продукты. Сумей я скопить дважды по столько, я могла бы съездить в Энн-Арбор, повидать мать. Но, может быть, открыв посылку, она улыбнется, очень бережно вынет ее и примерит перед зеркалом в прихожей, и долго еще будет улыбаться. Я держала шляпку за хрупкие поля и сияла вместе с ней. В животе у меня стало нехорошо, и глаза наполнились слезами, готовыми погубить неяркую косметику, которую я нанесла перед работой. Я надеялась, что из-за дерева не появится продавщица с уговорами сделать покупку. Я боялась, что одного слова с ее стороны хватит, чтобы заставить меня купить.
Через несколько минут я повесила шляпку на крюк и повернулась к эскалатору, но выбрала не тот, он вел еще выше, и мне пришлось пятиться в потоке людей. Я вслепую отыскала дорогу к эскалатору вниз и поехала на первый этаж, ухватившись за перила двумя руками. Перила раскачивались под ладонями, и, доехав до низу, я была уже очень-очень больна. Я боялась споткнуться на ступенях и нагнулась в надежде, что тошнота отступит, и все-таки споткнулась. Мужчина, проходивший мимо, обернулся и мгновенно подхватил меня, а меня вырвало ему на ботинки.
Вот так, сначала я познакомилась с ботинками Роберта. Из светло-коричневой кожи — такие мог бы надеть молодой англичанин на ферме, или собираясь пройтись через болота в паб. Потом я узнала, что ботинки и были английские, ручной работы, очень дорогие, и держались не меньше шести лет. Он покупал одновременно две пары, носил то одни, то другие, и они приобретали уютный, разношенный вид, но не выглядели обносками. На остальную одежду Роберт не обращал никакого внимания, разве что со вкусом подбирал цвет, и одежда появлялась и исчезала, обычно с блошиного рынка и обратно, или из дешевых лавок, или от друзей. «Этот свитер? Джека, — бывало, говорил он. — Он вчера забыл его в баре. Он и не вспомнит». И свитер оставался с нами, пока не рассыпался, превращаясь в половую тряпку уже в нашем доме в Гринхилле, или шел на протирку кистей — в конце концов мы были женаты достаточно долго, чтобы одежда успела превратиться в тряпье. Роберта это ничуть не волновало, потому что за это время Джек оставлял перчатки или шарф на диване в гостиной, где они до двух ночи обсуждали технику пастели. Большая часть одежды Роберта была так перемазана красками, что вряд ли на нее кто-нибудь польстился бы, кроме собратьев по профессии. Он никогда не был разборчив в одежде, как случается среди художников.
Но ботинки были его сокровищем. Роберт копил на них деньги, он их берег, он смазывал их норковым жиром, он старательно оберегал от пятен краски, он аккуратно ставил их у нашей кровати рядом с грудой сброшенной одежды. Кроме них, он из дорогих вещей употреблял только лосьон после бритья — и масляные краски, конечно, — и именно за новым запасом лосьона зашел тогда в «Лорд и Тэйлор». Когда меня вырвало ему на ботинки, он невольно скривился, будто говоря: «Вы что, не могли выбрать другого места?», но я тогда подумала, что дело во мне, а не в ботинках.
Он вытащил и кармана что-то белое и принялся их вытирать. Я решила, что он не будет слушать мои извинения. Но он через секунду схватил меня за плечи. Роберт был очень высокий.
— Скорее за мной, — произнес он.
Говорил он быстро, негромко и успокоительно, в самое ухо. Он вел меня по самому короткому маршруту, мимо волны ароматов, от которых снова скрутило живот, мимо манекенов в спортивной одежде с теннисными ракетками в руках, с модно поднятыми до ушей воротниками. Я согнулась пополам и старалась ни на что не смотреть. Во мне поднималась новая волна дурноты при виде каждой вещи, слишком дорогой, чтобы я могла порадовать мать. Но незнакомец, поддерживавший меня под локоть и обнимавший за плечи, был силен. На нем была полотняная рубаха с короткими рукавами и серые джинсы в пятнах. Поворачивая склоненную голову, я каждый раз видела что-то грубое: всклокоченные кудри, небритый подбородок… От него попахивало льняным маслом — запах, который я распознала даже сквозь дурноту и при других обстоятельствах сочла бы приятным. Я гадала, не хочет ли он воспользоваться моим состоянием, чтобы меня соблазнить, или добраться до моего бумажника, или еще что похуже — как-никак, это был Нью-Йорк восьмидесятых годов, а я еще не запаслась историей об ограблении, чтобы рассказывать в Мичигане. Но мне было слишком дурно, чтобы выяснять, чего ему нужно, а через минуту мы вырвались на свежий воздух — на относительно свежий воздух шумной улицы, и он, кажется, попытался поставить меня прямо.
— Все в порядке, — приговаривал он. — Все будет хорошо.