— Нет,— ответила она.— Были две-три девочки, которыми я командовала, но какая же это дружба!
— Мой рассказ будет короче,— сказал я.— У меня не было ни единого друга, пока я не познакомился с вами.
— А доблестный мистер Стюарт? — спросила она.
— Ах да! Про него я забыл,— сказал я.— Но он ведь мужчина, и это совсем другое дело.
— Еще бы! — воскликнула она.— Конечно, совсем другое.
— Правда, был еще один,— продолжал я.— Когда-то я воображал, что у меня есть друг, но ошибся.
Катриона спросила, кто она была такая.
— Не она, а он,— ответил я.— Мы оба были лучшими учениками в школе моего отца и думали, что крепко друг друга любим. Потом он уехал в Глазго и поселился у купца, который приходился ему четвероюродным братом, и прислал мне с оказией два-три письма, а потом обзавелся новыми друзьями, и, сколько я ни писал, он и думать про меня забыл. Да, Катриона, долго я не мог простить этого всему миру. Нет ничего горше потери воображаемого друга.
Она принялась расспрашивать, какой он был лицом и характером, потому что нас обоих очень интересовало все, что касалось другого. И вот в злополучный час я вспомнил про его письма, спустился в каюту и принес всю пачку.
— Вот его письма, и все письма, которые я получил за всю мою жизнь. А больше мне о себе рассказать нечего. Остальное вам известно.
— Вы мне их прочтете? — спросила она.
Я сказал, что прочту, если ей трудно, и она тотчас велела мне уйти — она сама прочтет их все с начала и до конца. А в пачке, которую я ей дал, были, кроме писем моего ложного друга, еще два-три письма мистера Кэмпбелла из города, когда он уезжал на ассамблею, и (в довершение перечня того, что мне когда-либо писалось) два словечка самой Катрионы, и два письма мисс Грант: одно, присланное на Басс, а другое — на этот корабль. Но про них я даже не вспомнил.
Катриона настолько владела всеми моими мыслями, что отвлечь меня от них не могло никакое занятие, и находился ли я в ее присутствии или нет, ни малейшего значения не имело. Я был болен ею, точно какой-то чудесной лихорадкой, которая ни на мгновение, ни днем ни ночью, не отпускала меня, спал я или бодрствовал. Вот почему, когда я удалился на нос корабля, где могучий форштевень врезался в волны, поднимая тучи брызг, я вовсе не так спешил вернуться к ней, как вы могли бы подумать, а, наоборот, нарочно продлил свое отсутствие, словно разнообразя удовольствие. Мне кажется, по натуре я вовсе не эпикуреец, только до тех пор на долю мне выпадало так мало радости, что можно извинить неторопливость, с какой я ее описываю.
Когда я наконец вернулся к ней, она протянула мне пакет с письмами с такой холодностью, что меня словно иглой укололо.
— Вы прочли их? — спросил я и почувствовал, что голос мой прозвучал как-то неестественно, потому что я старался понять, отчего в ней произошла такая перемена.
— Вы хотели, чтобы я прочла их все? — сказала она.
Я ответил «да» с некоторой запинкой.
— И самое последнее тоже? — продолжала она.
Тут я понял, в чем дело, но не мог ей солгать.
— Я дал их вам все, не задумываясь,— сказал я.— И полагал, что вы прочтете их для развлечения. Ничего дурного я ни в одном из них не помню.
— Значит, я создана иначе! — воскликнула она.— И благодарю за это бога! Подобное письмо не следовало давать мне читать. Его не следовало писать!
— Вы, я полагаю, говорите про вашего дорогого друга Барбару Грант? — сказал я.
— Нет ничего горше потери воображаемого друга,— ответила она моими словами.
— Мне кажется, воображаемой порой бывает дружба! — вскричал я.— По-вашему, справедливо винить меня за несколько слов, которые взбалмошная проказница написала на листке бумаги? Вы ведь лучше всех знаете, как почтителен я был — и буду всегда.
— И все-таки вы показали мне подобное письмо! — возразила она.— Такие друзья мне не нужны. Я, мистер Бальфур, прекрасно обойдусь без нее и без вас.
— Такова ваша благодарность! — сказал я.
— Я весьма вам обязана,— отрезала она.— И прошу вас забрать ваши... письма! — Она словно поперхнулась последним словом, и оно прозвучало как проклятие.
— Второй раз вам просить не понадобится,— сказал я, взял пакет и, сделав несколько шагов вперед, бросил его в море, как мог дальше. Еще немного — и я последовал бы за ним в пучину.
До конца дня я расхаживал по палубе, вне себя от бешенства. Вряд ли нашлось бы обидное слово, каким я не назвал бы ее мысленно до того, как солнце закатилось. Все, что мне доводилось слышать о гордости горцев, было превзойдено. Чтобы девушка — еще почти девочка — возмутилась из-за такого пустячного намека, да еще вышедшего из-под пера той, кого она называла своим вторым дорогим другом и не уставала хвалить мне! Я думал о ней с горечью, осуждением, яростью, как злящийся мальчишка. Если бы я и вправду ее поцеловал, думал я, она, пожалуй, ничего против не имела бы! Но только потому, что про это было написано, и написано шутливо, она впала в этот нелепый гнев. Женский пол, решил я, настолько обойден здравым смыслом, что ангелы, наверное, оплакивают жребий злополучных мужчин.