– Мать тебе не призналась, что грешила.
– Не знала она. Никто не знал, кроме небесного отца моего. Он столько лет держал меня в неведении, иссушая душу, и только так смог достучаться. Когда полжизни пропущено впустую. Это страшно, тридцать пять лет прожить, ничего не нажить, ничего о себе не оставить.
– Но ведь другие живут. Не думают.
– Кто не думает, не живет. Я писал об этом. Кто думает, верит, надеется. Тот только и живет, кто себя продолжает в детях, в деяниях, кто работает по совести, и надеется и на отца единого, и на грядущее его царство. Кто мечтает, молится, верует в него…. Ладно, я заговорился, а нам давно пора. Та девка уже строит тебе глазки, верно, еще хочет поласкаться.
– Да, я ласкучий, – усмехнулся Мертвец.
До переправы они добрались заполдень, дорога выдалась непростой: яростный ветер гнал навстречу хмурые облака, всадники ежились, скрываясь за холкой лошади, та, попадая под особо яростные порывы, едва не останавливалась, как ни понукал ее наемник. Последнюю часть пути, уже под мелким противным дождем, и вовсе слез, повел под уздцы. Поселок, скорее, деревушка у реки, внезапно появилась, вынырнула из-за поворота. Пройдя несколько домов, путники остановились у реки. Широкая, бурливая, сейчас она побелела, пошла высокими бурунами, паром как остановился у противоположного берега, так и не решался двигаться обратно, опасаясь перевернуться.
Народу на берегу скопилось изрядно, многие лезли без очереди, спеша по неотложным делам, просили лодочников спустить завозни, уговаривали, умаляли, подкупали тройной платой. Наконец Одрата поутихла, две плоскодонные посудины пошли по воде. В одну из завозен забрались и оба путника: переправа через рассерженную реку обошлась им в тридцать медяков и продолжалась так долго, что казалось, до берега, чернеющего недвижной линией в двух милях впереди, добраться им суждено лишь следующим днем. Но как плоскодонки миновали середину, волны переменились и погнали завозни вперед, река смилостивилась над путниками.
Пифарь поднял голову, все время, что гребцы боролись с волнами, или пытались хотя бы противостоять им, он сидел у носа, не обращая внимания на других, и усердно молился. Едва повернувшись, встретился взглядом с наемником.
– Помогло, – вполголоса произнес Мертвец. – Хотя ты и говорил, что отец небесный отказал во всем.
– Кроме милости ожидания.
– Смотрю на тебя и не могу понять, как ты решился пойти в столицу, да не один. Хотя… потому ли, что не один, и пошел, вместе умирать веселее.
– Нет, я ведь пастырь их, никто, кроме меня, не должен стать жертвой.
– Отцу?
– Нет, – Пифарь вдруг замолчал. – Я неверно выразился. Да, я говорил о любви к ближнему, о всеобщем братстве, о непротивлении насилию – так говорили до меня и будут говорить все проповедники. Но глаголал и другое: что несу не мир, но меч, что разделю брата и сестру, отца и мать, мужа и жену, если один выберет моего отца, а другой воспротивится, что река крови во имя него искупит океан против него, что мученики во имя отца моего завтра же пребудут с ним, что… – И едва слышно: – Я испугался этого. Когда подошли к Кижичу и охрана закрыла ворота, я испугался – себя, их, отца. Я думал…
– Говорят, в городе случилась буча.
– Именно. Со мной пришли тысячи, я нарочно пошел долгой дорогой, чтоб поднять многих, тогда казалось, если я приду войском, мне откроют двери и преклонят колени перед необоримой силой воинства без оружия.
– Тогда что ты говорил про меч?
– Единственным оружием остались мои чудеса. Я метал огонь и обрушивал град, становился вихрем и тряс землю. За мной шли тысячи. В Кижиче меня ждали столько же. Они устроили бунт и готовились встретить меня. А я не смог разрушить стены или осушить ров и выбить ворота.
– Но ты прежде убивал десятки, если не…
– Ни одного. Прежде пред властью, данной отцом моим, преклонялись, стоило только завидеть ее, однако в Кижич вошли войска, не местные, они смешались с толпой, но тысячи из Урмунда. Они стали стеной между мной и горожанами, и их я не смог поразить.
– Но они чужаки.
– Все одно. Я говорил, все едины пред лицем отца моего. Пехотинцы и всадники взяли в окружение горожан, готовились обрушить на меня огонь метательных орудий, а я молился отцу, не смея разворотить стену, иссушить, испепелить или превратить легионеров в соляные столпы. Я не понимал слов отца. Сколько погибло бы – несколько десятков, остальные разбежались или оказались в плену. Толпа не желала им зла, она хотела лишь прорваться ко мне, они спаслись, многие спаслись бы. Когда, не дождавшись чуда, мое воинство стало разбредаться, отец велел уходить. Мятежников повязали. Потом суд, казни, сотни и сотни казней. И я не спас их. За мной уже шли, а я, имея великую силу, убоялся.