Фотографии, совсем свежие, были разложены на столе у начальника полиции, и мадам Лэр разглядывала их, не притворяясь растроганной:
— Представьте себя на моем месте. Когда я видела его в последний раз, ему было двадцать три года, а мне восемнадцать. Удивительно, однако, как мало человек меняется в течение всей жизни. Вот таким, как на этой фотографии, например, мне кажется, я его видела. И все-таки не будь шрама, я бы не взялась утверждать точно.
Ей продемонстрировали увеличенный фотоснимок голой ноги, на котором шрам был виден четко.
— Он упал с дерева, играя с друзьями, когда ему было четырнадцать лет. Правой ногой наткнулся на ветку, была большая рана, потом она загноилась. Помню, он не мог ходить около двух месяцев. Он говорил мне тогда, что треснула большая берцовая кость. Это можно обнаружить?
— Вероятно. Я распоряжусь, чтобы сделали все, что нужно.
— Прошу меня извинить, что я попросила мэтра Гишара меня сопровождать, но это скорее как друга, нежели как поверенного в делах. Я подумала, что понадобится выполнить какие-нибудь формальности, в которых я сама мало что смыслю.
Начальнику тоже было около пятидесяти лет. Столько же или чуть меньше, чем Боперу.
— Сделайте одолжение, расскажите о вашей семье. Это могло бы нам очень помочь.
— Что вы хотите знать?
— Все, что вы нам расскажете.
— Вы наверняка слышали о моем отце, который основал прядильные фабрики Ламбло. — Она пожалела, что не захватила с собой семейный альбом, а то показала бы снимок Дезире Ламбло — мясистое лицо, казавшееся еще шире из-за бакенбардов, наглухо застегнутый редингот. — У него было только двое детей, мой брат и я. Он был человеком суровым, как все в те времена, во всяком случае среди крупных промышленников в Рубэ.
— Он, наверно, хотел бы, чтобы сын стал его преемником?
— О другой карьере и речи быть не могло. Думаю, что так до сих пор заведено и в Рубэ, и в Туркуене, и в Лилле, по крайней мере, среди фабрикантов трикотажа.
— У вас есть сыновья, мадам Лэр?
— Только дочери, к сожалению. Сейчас прядильнями руководит один из моих зятьев.
— Вы хорошо знали вашего брата?
— Так, как младшая сестра может знать старшего брата, то есть очень плохо. Я им восхищалась, во-первых, потому, что он был старше, во-вторых, потому, что я считала его очень красивым и самым умным. Наконец, в глубине души я принимала его сторону против моего отца.
— Они с отцом не ладили?
— Никогда друг друга не понимали.
— А вы?
— Отец был страшно черствым. Дома соблюдалась строгая дисциплина, как на фабрике. В двенадцать лет мне не разрешалось разговаривать за столом. А когда Гастон семнадцатилетним юношей хоть на минуту опаздывал к ужину, отец молча смотрел на него, и он, понимая, что означает этот взгляд, поднимался в свою комнату и ложился спать голодным.
— Где он учился?
— Он ходил в коллеж. Сначала был первым учеником в классе. Так требовал мой отец.
— Требовал?
— Да, и я тоже была обязана всегда быть первой ученицей. Гастон слушался, если не ошибаюсь, лет до шестнадцати. Потом вдруг скатился в списке на несколько мест, а в последнем классе остался на второй год и еле-еле сдал выпускные экзамены.
— У него были подружки?
— Да.
— Он держал вас в курсе своих любовных приключений?
— Да. Я была еще девчонкой, но он рассказывал мне обо всем. Он долго был влюблен в девушку, которая пела в каком-то кабаре в Лилле, рядом с вокзалом. Когда она уезжала в Париж, он решил ехать с ней и уже собрал вещи.
— Что ему помешало уехать?
— Мать вошла в комнату и увидела чемодан. Она ничего не сказала отцу, боялась его, как и мы, но Гастон обещал ей остаться.
— Ваш брат был резким, вспыльчивым?
— Напротив, когда они с отцом спорили — ибо, в конце концов, Гастон стал возражать ему, — то всегда, в отличие от отца, сохранял хладнокровие. Лучше всего я помню его улыбку, такой я больше ни у кого не видела, он улыбался только одной стороной лица, чуть вздергивая губу. Когда он так улыбался мне, я приходила в ярость и кричала ему, что он строит «мерзкие рожи».
— Он был к вам привязан?
— Не знаю. Ему еще в юности, казалось, хватало собственного общества, он жил в стороне от нас и вообще от всех. Он много читал, отец бросал в огонь его книги, а если ему случалось наткнуться на них, доходило до того, что Гастон прятал их у меня в спальне.
— Вы сказали, что он был с вами откровенен?
— Я сказала, что он рассказывал мне о своих приключениях. Правда, я думаю, он делал это не столько для меня, сколько для себя самого, отрабатывал свой образ.
Вот что было странно: уже несколько минут легкая спокойная улыбка светилась на лицах троих собеседников. Или улыбка двоих мужчин была лишь отражением улыбки старой дамы? Окна были все так же распахнуты. Но все трое витали мысленно далеко от душного Парижа, в другом времени и другом пространстве.
Перед их глазами словно ожил старый каменный дом, похожий на крепость, внутренний дворик школы, узенькие улочки в зимние вечера.
— Что вы имеете в виду под «образом»?