Читаем Похождения инвалида, фата и философа Додика Берлянчика полностью

Если между компаньонами возникали споры, в суды не обращались, шли на «люди». Это был народный институт права. Приговор «людей»апелляции не подлежал и безоговорочно выполнялся. Иначе человек попадал в разряд «грязных типов», а в тех условиях это было рав­носильно разорению. Идеализм того времени тоже оказывал своё воз­действие на эту полулегальную среду: каждый из подпольных воротил считал себя честным советским человеком. В целом же они были дос­таточно лицемерны, циничны и порой даже жестоки, но имели свою особую мораль. Она не поднималась над животной сутью человека и не опускалась ниже его человеческих начал. Интеллектуалы наших дней не знакомы с этим коридором — за деньги они стали убивать! Дельцы сталинской поры не опускались до насилия. А ведь зачастую это были боевые офицеры.

Любопытно, что в условиях тотального доносительства в стра­не одесский «бизнес» не знал этой пандемии. Самым жестоким оскорб­лением в Одессе той поры были два еврейских слова: «зуктор» — го­ворящий и «шрайбер» — писатель. Так называли тех, кто пишет жало­бы или доносит. Если на человеке лежало клеймо «писателя», перед ним закрывались двери всех домов и доходных предприятий. Даже простая запись в книгу «Жалоб и предложений» делала «шрайбера» посмешищем. На работу обычно брали по рекомендации, и первый воп­рос, который тут же задавался, был:

— А он не зуктор?

— Боже упаси!

— Еврей?

— Нет, но тоже очень приличный человек!

Увольнение из НКВД ошеломило Берлянчика-старшего. В тот же вечер он отправил жену с детьми на концерт Тарапуньки и Штепсе­ля, старую Бебу к соседке, а сам разорвал подушку, сунул в нее ствол трофейного «Вальтера» и выстрелил себе в грудь. На счастье, старенькая Беба забыла принять инсулин и вернулась за лекарством. «Боже мой! Что он опять придумал?!» — в ужасе закричала она, уви­дав зятя в луже крови, и немедленно вызвала «скорую помощь». Ви­димо, Берлянчик-старший был заговорен от пуль: спустя месяц он выписался из больницы. И в тот же день его навестил Эмик Цискин, старый довоенный товарищ. Он молча достал из карманов пиджака два пистолета — именной браунинг и детский пластмассовый парабеллум и накрыл их своими мощными рыжеволосыми руками.

— Сеня, — сказал он. — Из этого ты можешь снова застрелить­ся и на кладбище тебе споют «Амулем»! — И он открыл к обозрению настоящий браунинг. — А этот, — он показал на детский парабеллум, — дает в месяц десять тысяч рублей чистого «парнуса»... Выбирай!

Берлянчик-старший молча пожал плечами, и Цискин понял этот жест.

— Не волнуйся, — сказал он. — Деньги мы найдем!

В течение недели он подыскал Берлянчику-старшему неплохой объект: пуговичный цех в артели «Инбумажник». Однако, когда новый «владелец» цеха явился на работу, его ждали не «парнусы», а еще одно потрясение: он увидал безногих инвалидов-моряков, ворочающих огромные ручки пятитонных прессов. В помещении стояла удушливая вонь, жара, мат и адский грохот. Обмотанные тряпками культи этих несчастных подпрыгивали в такт их могучим рукам. На инвалидах бы­ли мокрые тельняшки, а по бурым, измученным лицам градом катился пот. «Хороши парнусы!» — подумал Берлянчик-отец о том, что ему предстоит обирать этих калек. В тот же вечер он напился. Впервые в жизни.

Вскоре цех с моряками-инвалидами был снова перепродан, и Берлянчик-отец приобрел пай на фабрике «Черноморская игрушка». Через несколько лет этот бывший чекист, аскетически преданный своей идее, сухощавый и энергичный офицер-фронтовик, превратилсяв жирного оплывшего дельца. Перед Додиком встала живая картина: их дача на Фонтане. Душный августовский вечер; виноградная арка, ведущая от входа к беседке. Где-то стучит молоток, кричат дети, и еле слышно резвится волшебный мотылек — мелодия Гершвина. Он робко порхает между этими грубыми мирскими звуками и, наконец, исчезает вместе с шуршанием автомобильных шин и усталым вздохом моря. У абажура кружат мотыльки и мухи, а у стола хлопочет старая Беба.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже