Сосны вперемежку с березами, осинами и дубами, покрытыми молодым, но уже крупным листом; густая трава, которой еще не коснулись июльские жары; кое-где мелькающие голубые ручьи, речки, озерки; поляны, переполненные цветами, легкий звон насекомых — все это было праздником природы, от которого кружится голова и забываются несчастья. Да еще ко всему же аромат земли, воды, леса. Какое удивительное счастье! Да к тому же еще невозможная тишина, словно и нет в целом мире уже ни голосов людей, ни шума брани, ни звуков труб, ни грохота молотов, ни плача, ни хохота — ничего.
Вот в это время в сторону Москвы, утопая колесами в песке, бесшумная, словно фантазия, медленно катила почтовая карета, выкрашенная когда-то в коричневый цвет, старая и уже кое-где пооблупившаяся. По обеим сторонам тракта высился бескрайний чистый лес, и казалось, что он тоже медленно движется, сжимая дорогу, силясь перекинуть через нее свои ветви.
В карете сидели трое — мужчина средних лет, бородатый, одетый скромно, и два крестьянских мальчика.
Все трое, почти по пояс высунувшись в окна, раскрыв широко глаза, с наслаждением любовались дорогой и всем карнавалом майской природы, понимание которой было им, видимо, доступно.
В самом узком месте тракта, где песчаная дорога, казалось, вот-вот совсем исчезнет под натиском тянущихся друг к другу деревьев, за несильным поворотом они вдруг увидели странного пешехода.
Он шел по самому краю дороги тоже по направлению к Москве. На нем был крепко поношенный, мышиного цвета сюртук, на голове черный котелок, он легко ступал по песку босыми ногами, а через плечо были перекинуты сапоги, и свежесрезанная палка, зажатая в руке, четко отбивала шаг.
Путники в карете переглянулись с улыбкой. Экое странное создание! Экипаж поравнялся с пешеходом, даже обогнал его несколько. Человек головы не поворотил. Лицо его в бакенбардах было устремлено вперед, словно какая-то тайная, неотвратимая мысль руководила его движениями и влекла его, босого, по тракту.
— Эй! — крикнули мальчики.
Но он продолжал вышагивать, словно никого, кроме него, и не было среди этого безмолвного лесного океана.
Наконец карета обогнала его.
— Эй! — снова закричали мальчики. — Садись к нам, подвезем!
Тут он, как бы проснувшись, глянул в их сторону, и улыбнулся тонкими, сухими губами, и покачал головой. И едва он успел увидеть два счастливых детских лица, да недлинную бороду мужчины, да спину кучера, как все это тотчас же скрылось в кустах за поворотом.
Двое суток шел Михаил Иванович, ночуя на случайных сеновалах, питаясь захваченным с собой караваем и запивая его ключевой водой. Двое суток дорога благоприятствовала ему, оберегая от разбойников и лишних встреч. Идти босиком было легко и даже приятно. Дикий лес, начавший почти забываться в городской жизни, вдруг словно ожил, вернулся, напомнил о себе, и сердце Шилова дрогнуло. Он шел, дыша лесными испарениями, стараясь держаться в целительной тени, и мысли его, почти все, были чистые и звонкие, как серебряные колокола.
Конечно, когда за спиною осталась будто целая жизнь, а впереди неизвестная, пустая глухота, где возможно все — кнуты и пряники, — будешь, будешь наслаждаться этим лесом, этой погодой, этими пестрыми цветами, далекими от людской суеты и страданий. Конечно, Москва приближается неотвратимо, но пока она где-то там еще, здесь царит покой и тянется следом неугасимое недавнее прошлое, в котором ты был прекрасен, ловок и умен. И хотя там тоже бывало всякое, но ведь Дася-то была, она ведь не придумывалась, белую шейку подставляла. А как же… И были деньги, и был сюртук из коричневого альпага, и трехкомнатный нумер у Севастьянова, и был Гирос, шельма… А он ничего себе был, итальянец этот, этот грек чертов, а может, и цыган, кто ж его знает… На дуб полез, тулуп захватить не позабыл, вот прощелыга! Волки вокруг ходят, а грек этот спит себе в тулупе, будто в люльке, ну и грек!.. А старуха-то чуть косточки не сломала — как обняла. Эвон какая вымахала на подаянии-то! Да вон и я иду, ровно богомолец какой, однако у меня впереди, се муа, Москва, да их высокоблагородие Шеншин с их благородием Шляхтиным готовятся душу из меня вынуть. На молебствие иду, на поклонение!
Так он шел, браво опуская в пыль и песок босые ноги, смеясь и плача, содрогаясь и не теряя присутствия духа, пока не повстречалась ему почтовая станция с постоялым двором. Возле крыльца увидел он давешнюю карету и ближе подходить не стал, а присел на опушке, привалился спиною к стволу, погрузил разгоряченные ноги в прохладную траву и принялся с почтительного расстояния созерцать людей. А люди суетились возле кареты, запрягали лошадей, беседовали на крыльце о чем-то, и этот был, с негустой бородою, высокий, сильный, и два крестьянских мальчика стояли возле него, и он одному из них ладонь положил на русую голову. А напротив стоял станционный смотритель, а из-за плеча его выглядывала растрепанная баба, и шел какой-то веселый разговор, и обрывки смеха долетали до секретного агента.