«Хвастунишка! Какая ты птица, ты просто муха, назойливая муха. Тебя каждый с удовольствием прихлопнул бы, если бы это не было на виду у всего зала».
«А вот и нет! Хочешь, на зависть тебе я сейчас на самого Никона сяду? Ты даже сесть близко побоялся, один стул пустым оставил, а я ничего не боюсь. Смотри!» Она снялась и полетела к Никону Никоновичу. Опустилась ему на руку, он дернул нервно пальцами, муха пересела на другую, потом на лоб ему, на нос. Со лба Никон Никонович согнал ее легко, у него кожа на лбу подвижная, а вот с носа, вижу, никак ее не спугнет. Он и так и сяк носом, а она ни в какую. Побагровел весь, губу нижнюю оттопырил, дует, струю воздуха направляет на нос, а муха только крылышки распустила, будто купается в прохладной струе. Наконец он не выдержал, смахнул ее рукой. Муха снялась и снова спланировала на мой лист.
«Ну, видал? Завидуешь?»
«Чему?!»
«Не делай вид, не делай! «Чему»! Хотел бы быть на моем месте и вертеться на носу у самого Никона?»
«Нет, не хотел бы: быть в такой близости опасно, может прихлопнуть».
«Философ! Вот и выходит, что мое положение лучше твоего, я могу себе позволить быть в любой близости к любому человеку», — муха снова перелетела на Никона Никоновича. И стала так донимать его, что мне даже жаль его стало. Она бегала у него по лбу, по щекам, по подбородку, лезла в нос, садилась на ресницы. Измучила бедного так, что он взопрел даже. «Ну, думаю, при первом же удобном случае прихлопну я тебя, проклятая муха! Спасу Никона Никоновича». И стал пристально следить за мухой. Вот наконец она села ему на левый рукав, я изготовился — сделал ладонь корытцем, — раз, одно мгновение — и муха у меня в кулаке.
По залу прошло какое-то оживление, но я не обратил на это внимания, главное — муха в кулаке. Жужжит, вырывается:
«Пусти! Слышишь, отпусти!»
И Никон Никонович шепчет:
«Вы что делаете?»
«Муху поймал, Никон Никонович! — радостно сообщил я ему. — Вот она! Не будет больше вам надоедать».
«Дурррак!..»
«Дурак, отпусти! — не унималась муха. — Отпусти, подхалим несчастный!»
Обескураженный, я разжал кулак, и муха медленно вылетела на волю, покружила-покружила и опустилась Никону Никоновичу на список выступающих, принялась расправлять слегка помятые крылышки. Никон Никонович отвел от нее глаза, стал слушать оратора.
После торжественной части, как и все из президиума, я ушел домой, будто концерт мне был неинтересен.
Пригласительные билеты со штампом «Президиум» я больше не получал. Впрочем, и без штампа тоже не получал… Понял теперь? — спросил меня Неваляйкин с великой печалью в голосе.
— Понял, — сказал я. — Но виноват ты сам.
— Конечно, сам! — досадливо поморщился Эразм. — Разве я кого виню?
— Я не муху имею в виду — там ты поступил наилучшим образом! Ошибка твоя в том, что ты на другой же день не пошел к Никону и не разведал его настроения: он ведь отходчив, как и все люди. А ты спрятался! Никон может подумать, что ты гордыню свою демонстрируешь. Рано.
— Сам знаю, что рано.
— Тогда иди к нему.
— Его нет, он уехал отдыхать.
— Тем лучше! Бери билет и катись к нему. На пляже у него настроение тем более благостное.
— Да это же идея! — вскочил Неваляйкин и стал меня целовать со слезами на глазах. — Ты — гений! Мивочка! Биственько собеви мой чемоданчик!
Через неделю Неваляйкин позвонил мне и самым развеселым голосом сообщил:
— Все отлично, старик! Правда, я чуть снова не оконфузился: оказывается, сейчас просто затишье, каникулы. До осени никаких юбилейных собраний не будет. А я труса праздновал. Но нет худа без добра, поездка была полезной: Никон объяснился мне в любви и предложил в соавторстве с ним написать сценарий о войне. Я, как фронтовик…
— Ты разве фронтовик? — удивился я очередной фантазии Неваляйкина.
— Ну, как же! Я ведь был лучшим пулеметчиком в роте, которой сам командовал. Во время штурма Берлина я такого жару давал немцам! Они мой пулемет в лицо знали! Как услышат — так у них паника в окопах. Немцы прозвали мой пулемет «Maschinengewehr»! Машина, значит! У меня до сих пор мозоли на ладонях от пулеметных ручек и ожоги от раскалившихся стволов, которые я менял раз за разом!..
— Позволь-позволь! — остановил я его. — Да ведь, помнится, ты говорил, что опоздал на войну: приехали, а война кончилась, и ты стрелял из пистолета по телеграфным чашечкам да по воронам.
— Как же не успел? — обиделся Неваляйкин. — Я и на Одере был, с американцами обнимался, они еще, как сейчас помню, говорили: «Гот бай!» Ну?
— Ой, Эразм! Смотри, оконфузишься, война — это не муха. Встреча с американцами была на Эльбе, а «Maschinengewehr» — это вообще по-немецки пулемет…
— Ну, уж войну-то я знаю — на своей шкуре испытал. У меня даже, кажется, ранение было, только оно не зафиксировано: я ведь не ушел с передовой в санбат. В субботу слушай радио — готовлю передачу о войне для молодежи. Узнаешь, как я воевал!
Как ни странно, такая передача была, выступал Неваляйкин, рассказывал и про мозоли, и про ожоги, и про «Maschinengewehr», и про многое другое.
А ведь врал все, уж я-то знаю его подвиги.