— Кто такой Гас? — не поняла я.
— Гас — мой троюродный брат, это он был за рулем того грузовика. Он в полном трансе от того, что случилось. Ведь он водит тут грузовик с рыбой, почитай, двадцать лет. Ни разу ни одной аварии. У бедняги просто крышу снесло, не может снова взяться за баранку. Говорит, что видел, как профессор жал себе на педали впереди, а потом, когда они уж почти поравнялись, профессор вдруг резко свернул прямо перед ним. Как будто нарочно… как будто хотел, чтобы его сбили.
— Но он же мог попасть колесом в выбоину и…
— Если Гас говорит, что он свернул ему под колеса, значит, свернул. Гас немного тугодум, но одно я о нем знаю точно: он вообще никогда не врет.
Я вышла. Села в машину, выехала на шоссе. Где-то южнее Портленда пришлось остановиться: я так рыдала, что не могла вести машину.
Возможно, из-за этого я и ревела в три ручья — не просто потому, что ощущение утраты настигло меня наконец и ударило со всей силы, но и оттого, что такими неясными, двусмысленными были обстоятельства гибели Дэвида.
Возвратившись к вечеру в свою кембриджскую квартиру, я обнаружила в почтовом ящике простую белую почтовую открытку. С одной стороны я увидела свой адрес, выведенный торопливым почерком Дэвида, и почтовый штемпель города Бата, штат Мэн. На другой стороне были написаны три слова:
Я поднялась к себе и села за маленький обеденный стол. Положив перед собой открытку, я долго сидела, не сводя с нее глаз. Голова у меня шла кругом. Его последнее послание мне. Но что он хотел мне сказать?
Ничего определенного. Никаких ответов. Все еще больше запуталось.
Захлопнув дверь и отгородившись от мира, я снова разревелась во весь голос, как идиотка. На сей раз слезы были не просто реакцией на осознание утраты — утраты, болью от которой я ни с кем не могла поделиться. Скорее они были вызваны еще и самой настоящей бессильной яростью. Я была в бешенстве из-за Дэвида — не потому, что он погиб, а потому, что решил успокоить свою совесть, отправив мне эту клятую открытку и ничего этим посланием не прояснив, а лишь еще больше запутав и без того непонятную ситуацию.
В последующие дни мой гнев слегка утих, на смену пришли неизбывная тоска и уныние. Мне позвонила миссис Кэткарт — сама любезность и предупредительность, — сообщила, что на кафедре все скорбят по поводу кончины профессора Генри (ложь), что в ответ на публикацию журналиста из «Нью-Йорк тайме», выдвинувшего обвинение в плагиате, поднялась волна протеста (снова ложь), что она думала обо мне в это трудное время, потому что знает, как мы были близки с профессором.
— Это правда, — отреагировала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Он был прекрасным консультантом и руководителем… и хорошим другом.
Но, не успев добавить «И не более того», я велела себе замолчать. Если слишком энергично возражать, можно себя выдать.
— Вам следует знать, что полиция Мэна констатировала происшедшее как несчастный случай, — продолжала она. — Я просто подумала, может быть, вам любопытно узнать.
— Мне не любопытно, — автоматически произнесла я, а сама подумала: почему они не поверили свидетельским показаниям водителя Гаса? Или, может быть, Гаса уговорили описать все именно так: «Велосипедное колесо попало в яму, и, не успел я опомниться, его отбросило прямо мне под машину», — чтобы избежать лишних осложнений, разом покончить со всеми неясностями и трудными вопросами. Позднее до меня дошли кафедральные слухи, что смерть Дэвида от несчастного случая дала возможность жене получить его страховку. Возможно, полиция остановилась на варианте несчастного случая, желая хоть немного облегчить страдания горемыки водителя и семьи Дэвида.
Но я знала истину. И она гласила:
Конечно, Дэвид, я прощаю. Но вопросов от этого не становится меньше, тени не удается разогнать.
На похоронах присутствовали только близкие. Тело Дэвида кремировали, а пепел развеяли над океаном, рядом с его домом. Узнав об этом — от миссис Кэткарт, разумеется, — я невольно вспомнила рассуждения Дэвида о том, насколько все преходяще в этом мире: