Почтенные пожилые люди будут наблюдать за общественными кухнями, за чистотой постелей и посуды, одежды и жилья. Они будут следить, хорошо ли выполняют свои обязанности юноши и девушки, прислуживающие за столом. Ах, как изменятся отношения между людьми: исчезнут вражда и ненависть, завистливость и злоба. Детей будут любить не потому, что они наследники земельного надела или дома, а просто потому, что дети. Люди заживут единой и дружной семьей, где каждый человек будет называть сверстников братьями, а старших – отцами и матерями. Неожиданно Кампанелла, взглянув на тюремную кормёжку, ясно нарисовал в своём воображении общие трапезы. «Какое это будет чудесное зрелище, – подумал он. – Это будет удивительное и прекрасное время».
Длинные, красиво убранные столы с массивными столешницами дорогих сортов дерева. По одну сторону сидят женщины, по другую – мужчины. Во время еды белокурый юноша, похожий ликом и голосом на ангела, сошедшего с небес, читает вслух библейские истории. Мальчики и девочки по очереди прислуживают старшим. На серебряных подносах угощения. За их приготовлением тщательно следят врачи. Они составляют отдельные меню для стариков, больных и молодых, заказывая поварам блюда, давая рекомендации и полезные советы: вот этому бульончик пожирнее – ему играть Чезаре Борджиа в комедии, тому морковку отварную – он жалуется на хвори, а этому побольше молока и мёда – он просто Геркулес, весь в мать. Кампанелла смеётся. Предаваясь сладким мечтам о великолепных лакомствах, он будто сам оказывается среди счастливцев самодержавной республики. «А для детей, особенно отличившихся утром на лекциях, в ученых беседах или военных занятиях, – весело думает Кампанелла, жуя тухлую рыбку, – в виде награды получат лучшие кушанья. И, конечно, по праздничным дням за столом под аккомпанемент лютни поются песни. А вечерами под колоннадами – танцы…»
Никогда в жизни Томмазо не мечтал с такой яростью и подъёмом, как в Кастель Нуово. Мысли об утопии захлестнули калабрийца с отчаянной силой, что он поклялся любой ценой написать книгу. Эта книга должна была стать лучшей из того, что ему доводилось писать. Дурачить конвой, любопытных зевак и самого кастеляна пока сходило Кампанелле с рук. Микель Алонзо знал или догадывался, что Кампанелла врун и редкостный хитрец, но кто бы слушал тюремщика, когда молва о помрачнении ума философа разлетелась, разнеслась по всей Италии. Лишившись рассудка, Кампанелла обрёк себя на испытание, но он добился главного – Святая служба даровала ему жизнь. Умалишённых того времени не лечили: не было придумано ещё такой микстуры или порошка, которые смогли бы излечить душевный разлад, рождённый беспорядками ума. К безумцам относились, как и к прокажённым: их считали изгоями, всячески избегали, а приговорённых к смерти не казнили, держа за решёткой до тех пор, пока Бог не проявит свою милость и не исцелит недуг.
Томмазо выиграл время. Выиграть время, значит спастись. Но написать книгу – как? Чернильное перо нуждалось в изящных и чутких усилиях, оно требовало добросовестной тщательности и аккуратности, тогда как искалеченная пытками рука едва держала кружку. Да пусть бы и распухшие суставы, не вправленные на место, могли бы совладать с точнейшим письменным прибором – как раскошелиться пером, где раздобыть? На чём царапать рукопись, когда вокруг нет и обрывка бумаги? Но вдруг и отыщется – возможно ли представить себе, можно ли допустить мысль, что попытки сочинительства прошли бы незамеченными для своенравного Микеля, шпионящего везде и всюду за каждым шагом, за каждым вздохом Томмазо? Нет, конечно нет! Но даже бы, пусть это и покажется сомнительным, Томмазо смог надуть Алонзо – обставил, оболванил, разыграл – любой внезапный обыск разоблачил бы Кампанеллу вмиг, поставил под сомнение его блестящую аферу с помешательством. Бумаги, сколь мелки бы не были, всё ж требовали бережного места для хранения. И речь не о записке на крохотном клочке, речь о томах, исписанных чернилами. Рукопись боится не только чужого взгляда недоброжелателя, ей вредна влажность и крысы – она боится гнили, плесени и острых зубов грызунов. Мысли мелькали в голове философа, он лихорадочно искал выход и, кажется, нашёл его. В тот самый миг Томмазо вспомнил о Лауре.