В Кастель Нуово квартировали семьи солдат и надзирателей, а дон Мендоза перетащил сюда, казалось, всю близкую и дальнюю родню, решив, очевидно, что тюремные стены достаточно крепки для пресечения не только попыток бегства заключённых, но и нападок возможного противника извне. В неспокойное время ни в чём нельзя быть уверенным. Орава нахлебников кормилась из королевской казны. Кастелян позаботился о том и содержал при тюрьме целую толпу челяди: поваров, камердинеров, слуг, лекарей. Многие из них были женщинами. Томмазо, вкусивший прелестей тюремной жизни, знал не понаслышке, что арестанту легче завязать знакомство с доньями, чем с их мужьями. Женщины меньше думали о карьере и вовсе не мыслили в делах политики. Любое общение с преступниками находилось в строжайшем запрете, с ними не разрешалось завязывать беседы, сближаться в переписке, передавать предметы обихода или еду. Тюремный устав на сей случай строго повелевал отводить глаза и морщиться, словно от помойной ямы, когда мимо вели арестанта на допрос или в карцер. Общение дозволялось надзирателям, священнику, службе инквизиции, кастеляну и самому королю.
Но доньями владели милосердие и жалость, а любопытство обостряло в сугубой мере желание преступить черту дозволенного, нарушая тем самым запрет. За холодными стенами карцеров и одиночных камер, за толстыми решётками и массивными засовами томились месяцами и годами верные своим идеалам, лишённые свободомыслия и голоса мужи, отчаянные, смелые и дерзкие герои своего времени, так непохожие речами, мыслями и поведением на их грубых закостенелых от дубовой работы мужей. Прибавьте ко всему скуку гарнизонной жизни и праздное безделье, и вы получите глубоко одинокую женщину, охочую до мужских ласк. А когда жена пропойцы-надзирателя, улучив минуту, выкрадывала ключи и под покровом ночи пробиралась в одиночную камеру к узнику, а, пробыв до утра, незамеченной возвращалась в супружеское ложе, можно ли её за это осудить, можно ли одарить крамолой, дурным ли взглядом или чёрной мыслью?
Так невольным помощником калабрийца в его смелой задумке стал его недруг – тюремщик Микель Алонзо. Это случилось накануне пасхи. Онофрио Помар, сменив Микеля на посту, уже дремал на лавке, удобно подперев голову локтём, как вдруг сквозь сладкую дремоту он услышал непонятный шум. Помар разлепил глаза и оглушительно чихнул. В носу свербело от густого дыма, заполонившего весь длинный коридор.
– Эй, уснул, что ли? – галдели растревоженные узники, барабаня кулаками и пятками по дверям. – Помар, да проснись же! Горим!
Помар вскочил, больно ушибся коленом и, громыхая сапогами и проклятиями, устремился к дальней камере. Оттуда, из-под щелей, сочился дым – он набивал гортань сыпкой ватой, слезил глаза и мучил нестерпимым кашлем. Пришлось стать на колени и, задыхаясь, ползти вперёд, ощупывая засовы, грохотать ключами, подбирая на связке нужный. Наконец дверь отворилась, и Помар увидел на полу нагого философа. Его тело, обожжённое во многих местах, на спине и шее, с чёрными метками скверных ран, отталкивающих своим уродством, лежало неподвижно-скрючённым, натянутой дугой у набирающего мощь костра. Кровать была разломана, скамья и стол, всё снесено по центру и поджено. На кучу досок Кампанелла зашвырнул соломенный тюфяк, одежду, одеяло.
Помар, увидев масляную лампу, разбитую в углу, вдруг ужаснулся. Он вспомнил, что Кампанелла сам просил оставить на время ужина светильник, а он, Помар, сомлел на лавке да уснул. В припадке ли отчаяния или с худым намерением наложить на себя руки, Кампанелла разбил лампаду и разбрызгал капли горящего масла по камере. Пламя быстро перекинулось на солому, охватило матрас и зловеще защипело едким дымком. «Поздно, слишком поздно! – сквозь невнятное бормотанье донеслось до Помара. – Надежды сгорают в огне, они рассыпаются пеплом в ладонях!» – И языки пламени огненной кадрилью заплясали на теле смутьяна.
Глава 11
В бреду и лихорадке Томмазо провёл долгие сутки. Погорельца перевели в больничные палаты, приставили солдата и фельдшера. Запеленованный, бормочущий, он стал похож на ангельскую душу, на робкое дитя, забытое родителем. На второй день узник открыл глаза и из его уст полились странные речи. И страсти в них было не меньше, чем странности. Он то без умолку твердил об индийской богине Сати и ритуальной смерти на костре, а то взывал к друзьям, загубленных на инквизиторских кострах и проклинал их истязателей. Страшные проклятия так и сыпали дождём, пока изнеможённый речью, он унимался ненадолго. Всё время он нёс вздор и околесицу. Клокочущие бормотания о папе Римском, военных походах на турок и тайных связях испанской короны заставляли шептаться солдат и надзирателей. Из темниц шёпот поднимался выше, до рослых башен Кастель Нуово, раскатистым хором иерихонских труб он врывался в распахнутые окна комнат кастеляна.
Допрос был учинён в покоях, но Кампанелла, не понимая, только пялил в безумии глаза.
– Трубите, друзья, трубите, – вдруг закричал он в исступлении, – здесь убивают истину!