Вы знаете, что лишились прежнего изящества, но это вы, уж какая есть, снова набираете вес, мать и служанки снова расставляют швы, и вы маните к себе черную Фатиму и светловолосую Марианну, они рядом с другими слугами стоят в дверях и наблюдают за весельем хозяев, зовете их вместе плясать тарантеллу. Обе стыдливо выходят на середину и начинают танцевать; Марианна заливается краской, бормочет что-то неслышно и убегает, но Фатима танцует так же страстно, как вы. Может, это все вино, а может быть, черная лоснящаяся кожа Фатимы, а может быть, безудержное счастье из-за Копенгагена, но вы теперь танцуете, взяв Фатиму за черную потную руку, – быстрее, быстрее, сердце бьется как сумасшедшее, увеличившиеся, полные молока груди бьются о ребра. У вас всегда был повод для перевоплощения, а сейчас он не нужен. Сейчас вы – это вы. Сама энергия, само неповиновение, само предзнаменование. И вы слышите гортанные крики, вопли, издаваемые вашим ртом, звуки самого странного происхождения, даже вам понятно, что это неприлично, что гости шокированы. Но этого они и хотели. Именно такой они вас и считают. Вам хочется сорвать с себя одежды, чтобы они увидели тяжелое тело, пятна и растяжки на животе, огромные, бледные, испещренные голубыми прожилками груди, экзему на локтях и коленях. Вы хватаете одежду на себе, на Фатиме. Вот такая, по их мнению, вы и есть, кружащаяся, орущая, вопящая, вся – рот, вся – груди, вся – бедра, вульгарная, необузданная, похотливая, сладострастная, мясистая, мокрая. Что ж, пусть увидят то, что они, как им кажется, и так видят. И вы тащите к себе Фатиму, чувствуете ее дыхание, дыхание, думается вам, Африки, и вы целуете ее в губы, ощущаете пряные ароматы дальних стран, везде хотелось бы побывать, но вы здесь, только здесь, и что-то переполняет вас, и вы танцуете, быстрее, быстрее. Что-то рвется изнутри, почти так же, как прорывался ребенок сквозь фундамент вашего тела, вам страшно, как и тогда, ведь вы думали, что умрете, женщине всегда кажется, что она умрет, когда схватки учащаются, казалось невозможным, что вы сумеете вытолкнуть такую огромную штуку из своего нутра. Как и тогда, вам страшно, хотя и не больно, не так больно, как рожать. Нет, это радость, это ощущение бьющей через край жизни; вы стали скандальной личностью, но вы так счастливы, так гордитесь им, и мир так велик, – он далеко, он, может быть, вернется не скоро, его могут ранить, могут убить, однажды его обязательно убьют, вы это знаете, – а вы так одиноки, всегда так одиноки, не так уж вы и отличаетесь от покорной Фатимы, вы чужие в этом мире, женщины, рабыни, обязанные быть такими, какими вас хотят видеть. Он так велик, мир, и вы так жадно в нем живете, но все вами недовольны. Но зато есть слава, его слава, и вы падаете на колени, и Фатима падает тоже, и вы обнимаетесь и целуетесь еще раз, а затем обе поднимаетесь, и Фатима с закрытыми глазами издает странное улюлюканье, оно вырывается и из вашего горла. И все гости чувствуют себя очень неловко, но вы давно уже привыкли всех смущать, вы теперь всегда всех смущаете. Вы видите это по их глазам, вы можете быть какой угодно, но ненаблюдательной вас не назовешь, вы просто притворяетесь, что не замечаете. Конфузятся? Пусть их. Это же так прекрасно – петь, и топать, и кружиться. Почему они порицают вас, смеются над вами? Почему так стыдятся вас? Ведь и они когда-нибудь чувствовали то же, что вы сейчас. Зачем же они хотят остановить вас? Вы же пытались стать такой, как они желают.
Моя обожаемая женушка, пишет Герой жене Кавалера. Расставание с тобой так невыносимо, от меня словно бы оторвали кусок. Так тяжело, я не могу поднять головы.
В феврале Герой получил трехдневный отпуск и навестил дочь на Литл-Тичфилд-стрит. Он плакал, когда взял малютку на руки и прижал к груди. Когда он уезжал на корабль, они плакали вместе.
Она всегда хотела рассказать ему о своей другой дочери, которой было уже девятнадцать и которой она дала собственное имя. Но подходящего момента как-то не нашлось, а теперь было слишком поздно. Первая дочь – это она сама, а эта малышка носила имя Героя, с женским окончанием «я». Так что крошечный младенец считался ее единственным ребенком.
Стоило Кавалеру уехать куда-нибудь с Чарльзом, как она тут же приказывала привезти девочку с Литл-Тичфилд-стрит. Она снова забиралась в постель и спала рядом с дочерью. Как мило с его стороны, что он никогда не упоминает о ребенке, она так ему за это благодарна. Ведь мог бы попрекать ее. Нет, он не станет. Когда Кавалер вернется, мать стукнет ей в дверь. Не хочу навязывать ему чужого ребенка, говорила она себе. На самом же деле, она не хотела делить с ним этого ребенка, но когда-нибудь… конечно, уже скоро… когда он… и она уже не будет… тогда ребенка больше не придется отсылать!