Перед смертью дедушка стоически относился ко всем своим несчастьям. Он даже не чувствовал себя несчастным. Он педантично вел свое хозяйство в своей комнатушке, сам вытирал пыль, ежедневно менял белье — чтобы умереть «во всем параде», всегда интересовался, кто из его современников уже умер, и сердился, если от него скрывали правду. Если погода была пасмурная, он говорил: «Вы совершенно, того, не жалейте денег, возьмите карету на кладбище, а то простудитесь». Ухаживала за ним мама, но он мало болел, очень мало ел и скончался очень спокойно и мудро. Главное, у него не было никакого протеста и ненависти против нового режима: он принимал в свое время Александра Второго, потом Александра Третьего, потом Николая Второго и потом Ленина. В святых книгах сказано, что нельзя восставать против властей.
Сам он меньше всех своих детей вырос в роскоши и, хотя был мильонером, в нем не чувствовалось буржуа [капиталиста]. Он был всегда пионер, инициатор всех новшеств, трудился с раннего утра до вечера, без отдыха, без курортов, без поездок и прогулок. Воскресенье летом на даче — единственный день, когда он хлопотливо с дворником Демидом привозил нам продукты и на следующий день на рассвете снова уезжал. В субботу зимой он ходил в синагогу, а в субботу вечером снова принимался за работу. Мы все удивлялись его стоицизму, и я в душе радовалась не раз, что бабушка не дожила до такой старости. [Она бы не нашла в себе такой стойкости.]
Он сохранил ровно столько денег, сколько нужно было на саван из голландского полотна. В нем его и похоронили. На Драгомиловском кладбище, рядом с бабушкой. Кое-какие реликвии мама привезла с собой: его кожаный кошелек, портфель, тфилин и талес (филактерии и талес), семейные молитвенники и очень мало своих драгоценностей, остатки того, что было раньше и пошло на рынок, за продукты. Разрешение на 200 рублей драгоценностей она использовала и привезла с собой немного моего белья и серебра. О том, куда девалось все мое добро — книги, картины, шубы и все белье, — я ее не спрашивала, так как поняла, что все было продано за эти шесть лет или перед ее отъездом. Лес рубят, щепки летят!
Московское и виленское мое хозяйство, все, что мне отец и дедушка дали в приданое, все пошло прахом. Здесь все нужно было начинать с начала, и мы пока еще спали на досках и вместо шкафов употребляли сколоченные ящики из-под апельсин.
О том, как разбазарили квартиру мамы в Москве, я знала еще до своего отъезда, так что мне не приходилось много спрашивать: во все комнаты вселили жильцов, рабочих и чиновников, все имели свой примус в кухне, ванна всегда была испорчена или в состоянии починки, уборная тоже. Уплотненцы спали и во всех коридорах, за занавесками. Все берегли свое топливо и продукты от соседей, всегда кто-нибудь оставался на страже. Все родственники занимались кустарничеством: кто вязал свитеры, кто занимался сапожничеством, шили туфли, галоши с войлоком, валенки, вязали чулки и детские вещи. Мужчины открывали мастерские часов и других изделий. Очень многие из нашей молодежи пошли на Гражданскую войну и там погибли. Перед отъездом мама продала рояль, я ей послала 50 фунтов, и с этим она приехала. Она была очень довольна своей поездкой по морю и писала домой: я стараюсь забыть о прошлом, не думать о будущем и жить настоящим.
Здесь я ей показала Тель-Авив, город, выстроенный еврейскими руками. Она восхищалась синагогой, кошерными мясными лавками, которых она уже давно не видела (они в Москве были вегетарианцами, чтобы не есть
Но свою жизнь мама создала себе по старому московскому шаблону. Она регулярно выписывала из Парижа «Последние новости», читала книжки на всех языках (английскому она научилась в «ударном порядке» перед своим отъездом <из СССР>). Впоследствии она играла ежедневно несколько часов на рояли, чтобы не разучиться и сохранить свою технику, как она говорила. Она научилась нескольким самым необходимым словам на иврите, чтобы объясняться с лавочниками и детьми, которые приходили в дом. Наши дети, хоть и плохо, но еще говорили по-русски.