Это был расчет с обеих сторон, и не только денежный: ему нужен был дом, хозяйка, возможность взять к себе ребенка, чего он не мог бы сделать, оставаясь бобылем.
Возраст их был приблизительно тот же, им было лет по пятьдесят, вся их жизнь была в прошлом; сильная, неповторимая любовь за плечами. Им нужно было только соблюдать аппарансы[61]
, что они оба и делали. Для меня, ребенка, это были идеальные условия. Я не ревновала отца к мачехе, как я ревновала мать к отчиму. Наоборот, я часто держала сторону мачехи, если бывали какие-нибудь несогласия.В общем, как отец, так и его жена проводили большую часть дня вне дома. Она была председательница, казначейша и член разных благотворительных обществ. С утра начинали приходить к ней мальчики-ремесленники, которых она снабжала костюмами из жесткого материала черного цвета, называвшегося «чертовой кожей». Потом она ходила с решершами[62]
по всем бедным кварталам, уговаривала родителей отдавать мальчиков в учение, заботилась о них, иногда довольно резко обходилась с этими питомцами, если они убегали от мастера, или, бывало, проворуются, или были замечены в лени, грубости и других прегрешениях.Во всей ее работе не было погони за «
Кроме благотворительности, она еще занималась делами, то, что называется «иммобилиен»[64]
, — покупала и перепродавала плацы, дома, и во вторую часть дня в ее кабинете сидели какие-то посредники, маклеры и покупатели. Мой отец не вмешивался в ее дела и не делился с ней своими материальными заботами.Как хозяйка она была очень аккуратна, педантична, требовательна к прислуге, очень строга в смысле кошерности, и считала своим долгом в четверг после обеда пойти с кухаркой на рынок за продуктами для субботы. Мебель в гостиной должна была сохраняться «как новая», нам не разрешалось сидеть или — Боже упаси — забираться с ногами на диван; ставни закрывались при появлении первого луча, будь это на рассвете или при закате солнца: «чтоб не полиняли краски на обоях и на мебели, занавесках». В доме всегда царил полумрак.
Она сердилась, если кто-нибудь нечаянно разбивал одну из финтифлюшек из стекла и фарфора, которые наполняли дом. Но вся эта черствость не имела отношения ко мне. До конца ее жизни мы оставались друзьями, я была ей благодарна за то, что во время болезней она ухаживала за мной, звала врачей, следила, чтобы я брала лекарство. Она покупала мне зимой теплое белье, чтобы я не простудилась, и заставляла меня по утрам до школы делать гимнастику: она купила мне резиновые специальные приспособления для этого.
Как я потом выяснила, эта забота о моем здоровье и воспитании была связана с тем, что она собиралась со временем выдать меня замуж за своего младшего сына и таким образом сохранить «общий капитал» — свой и моего отца — в семье. Но она бы не решилась на этот шаг, если бы меня не любила. Доказательство ее дружбы и хороших чувств ко мне я видела иногда в том, что, когда наступала суббота или праздник, и она, приняв ванну и переодевшись во все чистое, брала молитвенник или книгу, она усаживала меня возле себя и рассказывала мне вещи, которых я никогда не слышала от нее в будни или в разговорах с другими людьми: о религии, о Боге, о еврейском народе и его страданиях, об истории, полной мучений и испытаний.
Иногда она в необычное время возвращалась из города, сбрасывала с себя пальто и шляпу, принимала валерианку и говорила: «Я снова встретила сегодня его (ее первого мужа). Он ведь знает, что по еврейскому закону не позволено разведенным людям быть в одном и том же городе!»
Но и в религии она была так же формальна и платила «Богу Богово».