Дождь на улице разошелся не на шутку, тряпка, которой завесили оконце, намокла и провисла. Но в печке весело крутился огонь, гудело в трубе, и совсем не слышно было, что за стенами избушки, в непроглядной темноте, мочит землю косой дождь. Иногда по полыни на крыше с шумом прокатывался ветер и в щели у печки вылетал дым.
Серафима залезла на нары, согнала с лица обычную хмурость и удивленно рассмеялась:
– А знаете, девки, мне спать неохота. Ей-богу. Вот номер!
– И мне тоже.
Маруська от жары разрумянилась, сидела на корточках возле печки, накинув фуфайку на голое тело, и когда она повернулась, полы разъехались, в неярком свете от фонаря мелькнули маленькие розовые грудки. Она стыдливо запахнула фуфайку и этим рассмешила Нюрку:
– Кого зажимаешься-то! Не украдем.
Маруська смутилась, зарумянилась еще пуще, но Нюрка – она тоже почувствовала это общее для всех облегчение – не унималась:
– Не бойся, такого тебе жениха отхватим! Ух! Забудешь, как ночью спят.
Они хохотали с Серафимой, а Маруська только ниже клонила голову, но и ей тоже приятен был этот шутливый разговор, который отдалял только что случившееся на поле.
– Опоздала, Нюрка. Братуха-то мой, Илья, в каждом письме поминает: соседке привет передайте. Когда это вы успели? А, Маруська? И целовались, наверное? Ну-ка признавайся.
– Нет, нет, – испуганно отмахнулась Маруська.
Серафима согнулась от смеха. Не узнать ее было. Стянула с головы толстый платок, распустила тяжелый узел черных волос, они обвалились за спину, и лицо сразу помолодело.
– Ох, девки вы мои милые! А черт с ним, завивай горе веревочкой. Точно, Маруська? Доставай мешок, вон тот, мой. На всякий случай брала, вдруг кто простынет. Давай, Нюрка, кружку и сало тащи, какое осталось, не помрем!
Маруська достала из мешка бутылку с мутной самогонкой, заткнутую пробкой, осторожно глянула на Серафиму.
– Чего уставилась? Гулять будем! Праздник сделаем, что мы, не можем?
Глаза у нее заблестели, все движения были суетливыми, неверными. Щедро налила в кружку самогонки и подала Нюрке. Та закрыла глаза, ахнула разом и долго стояла, хлебая ртом воздух, забыв про кусок сала в руке. Кое-как отдышалась, захохотала и повалилась на нары.
– Я уже пьяная, голова кругом.
Выпила Серафима, чуть пригубила и Маруська. А через несколько минут в избушке стоял такой тарарам, смех и визг, что впору, если бы были, святых выносить. Все, что копилось долгие дни, не находя выхода, вырвалось наружу.
– А помните Васю Шарыгина – Баба Дай Ему? – Нюрка присела, хотела сделаться ниже ростом, закрутила головой и выпучила глаза: – Баба, дай ему! Дай!
До того было похоже, что Серафима ничком легла на нары. А Нюрка дальше изображала, меняя голос, всем известную в деревне историю, с которой и родилась эта кличка.
– Вася, ты мою копешку сгреб? А, признавайся! – будто бы и вправду гудел под хмельком сам Егорша Кривцов и тянул руку, чтобы ухватить за грудки тщедушного, малорослого Васю и потрясти. Но Вася быстренько обогнул свою могучую, как сосновый кряж, жену и, выглядывая из-за нее, тонким голосишком скомандовал: «Баба, дай ему!» Хоть и завалященький, а все равно мужик, слушаться надо. Матрена закатала кофту на могучей руке и долбанула Егоршу в лоб. Только каблуками сбрякал.
И давно бы пора уже спать, а не могли уняться. Нюрка тискала Серафиму.
– Ой, щекотно, да куда ты полезла, холера! Э-э, я таких щупаний не допускала, могла и отоварить. Смотри, Нюрка. Охальница.
– А Ивана тоже боялась?
– Иван! Он меня, знаешь, обнять стеснялся. Да погоди! Вот честное слово. До свадьбы и не целовались ни разу. А в первую ночь как положили нас у Забаниных, а кроватища-то, видала, какая! Я с одного краешку, а он с другого. Вот, чую, лежит вздыхает, и ни слова ни полслова. Догадываюсь, что боится он, как бы передо мной себя не уронить. И так мне до слез хорошо стало – ведь достался никем не целованный, никем не обниманный. Эх, а весна была, окошко раскрыли, дух от черемухи – с ног сшибает, и светит она так, светит. Господи, было же времечко. Десять лет бы отдала, чтоб наново той ночкой пожить.
Серафима прикрыла глаза и говорила уже для самой себя. Не заметила, что Маруська уснула, а Нюрка отодвинулась и молча плакала.
– Да ты что?
– Плачу, – растерянно и беспомощно отозвалась Нюрка. – Плачу вот. Завидую.
– Не надо, спи. Ты свое догонишь, молодая, красивая. Все еще будет. Спи.
Она долго гладила Нюрку по голове, как маленького ребенка, и та затихла. Затихал и дождь на улице, слабел.
6
По утрам Семен Кирьяныч обычно открывал окно в конторе и осматривал эмтээсовский двор. Внимательно и придирчиво. Каждый раз замечал, что на нем все больше становится беспорядка и запустения. Потом возвращался к большому замасленному столу, на котором лежали разные бумажки, старые рассохшиеся счеты, амбарная книга и три толстых красных карандаша, больше он ничем не писал, поэтому все бумаги, где были его распоряжения, приобретали суровость и выделялись цветом.