На этот раз он долго не брался за свои дела. Вытащил из нагрудного кармана кителя казенный серый конверт, достал из него такой же казенный серый листок, где среди печатных букв несколько слов было вписано от руки. Едва шевеля губами, читал: «Ваш сын и муж Иван Забанин пал смертью храбрых…»
Прочитывал похоронку Семен Кирьяныч уже не в первый раз – третий день таскал ее в кармане. Прочитывал, складывал и снова засовывал в карман. «Как град прошел, повыбивало. Кто работать будет? Как в прорву, нажитое вылетело. Всю пашню запустили».
Нынешней осенью такие мысли стали наведываться к нему все чаще. МТС развалилась. В районе поговаривали, что придется ее ликвидировать или объединить с другой. Тракторы выходили из строя, и уже никакими силами восстановить их было нельзя, а которые работали, то, как говорится, на честном слове. Бабы калечились. Вчера отвезли в больницу Настю Ветелину. Сунулась в мотор, не побереглась – косы из-под платка упали, и их замотало. Вспомнил о ней и передернул плечами.
Прицепщица, с которой Настя работала, со страху убежала куда-то, и ее не могли найти. Сегодня утром послал за прицепщицей и ждал, когда она явится.
«Вот так. Настя в больнице, трактор стоит, Серафиме похоронку отдай – еще один на день встанет, потом хоть плачь. А слезам нынче никто не верит».
Сдвинул в сторону счеты и взялся за амбарную книгу.
В это самое время и пришла учительница Дольская в своем длиннополом пальто, в беретике и в ботинках. Дольская была из эвакуированных, вот уже второй год ходила в этом наряде, и журавлихинские собаки никак не хотели его принимать, встречали и провожали ее отчаянным лаем.
– Семен Кирьяныч, я к вам.
– Погодь.
Он увидел на крыльце Настину прицепщицу и поманил пальцем.
– Ну-ка иди.
Та шагнула через порог и встала.
– Рассказывай. Только не ври, по порядку.
Девчушка переступила с ноги на ногу и повернулась к Дольской, словно спрашивала, как рассказывать.
– Что, язык проглотила? Молчишь.
– Да нет, я… – она вздохнула и захлопала глазами, пальцами все перебирала поясок застиранного платья. – Я… выехали мы утром, пахать начали. А тут мотор, не знаю даже, заглох. Ну, Настя ремонтировать давай, потом заводить начали. Мыкались, мыкались, а он молчит, мотор. А я это заводила. Завели. Настя говорит, что подправить там кого-то надо, залезла, наклонилась от так вот, руками туда. Ветерок дунул, и подол полетел, да в мотор прямо замотало. Она заревела, уперлась, я хотела сдернуть и подол вырвала, а у нее ноги соскользнули и головой, косами туда же, опять… Треск только…
Тут девчушка осеклась и снова захлопала глазами.
– А чего убежала?
– Забоялась. Я и сейчас боюсь.
– Иди.
– А?
– Иди, говорю, к трактору. Работать надо. Жди тракториста.
Она растерянно уставилась на него и спиной попятилась к двери, не переставая перебирать пальцами поясок. И вдруг на испуганном лице мелькнула решимость, но Семен Кирьяныч опередил, догадавшись, что она может сказать:
– Иди, иди.
И махнул рукой, словно убирал девчушку из дверного проема.
Она быстро сбежала по ступенькам, побежала и все оглядывалась, собираясь что-то крикнуть, но так и не крикнула.
В конторе стало тихо, лишь щелкали суставы Семена Кирьяныча, когда он садился за стол.
– Чего там у тебя?
Дольская (она все это время молча стояла у стены) не отвечала, смотрела вслед девушке.
– Оглохла? Зачем пришла?
– За дровами. В школе дров нет. Ни в сельсовете, ни в колхозе не дают, а я не хочу, как в прошлом году, с ребятами пилить зимой бревна…
Семен Кирьяныч, перекидывая костяшки счетов и думая о чем-то другом, пообещал:
– Будут дрова, привезем.
Дольская подошла к столу и села напротив Семена Кирьяныча. Семен Кирьяныч отодвинулся.
– Неужели вы добрые слова забыли?
Спросила тихо, с перерывом после каждого слова, будто переламывала в себе боль.
– Нет у меня таких слов. И вообще – ты за дровами или зачем пришла?
Дольская вздохнула, покачала головой.
– За дровами. Знаете, вам потом будет тяжело жить.
– А в чем я виноват? Что бабы работают? Так войну не я начинал!
– Война-то жестокая, да только мы не должны быть жестокими. Мы добрыми должны быть.
Она по-прежнему смотрела на Семена Кирьяныча своими широко открытыми глазищами, не отводя их в сторону. Семен Кирьяныч отодвинулся еще дальше. Сам не зная почему, он терялся при встречах с этой городской молоденькой учительницей, стараясь скрыть растерянность, тыкал ей и разговаривал всегда грубовато. Она словно ничего не замечала. Еще больше терялся Семен Кирьяныч, когда она заводила такие разговоры. И хотя были они очень редкими, он их помнил. Какое бы, казалось, ей дело до баб? Нет, лезла защищать так настырно, словно сама работала на тракторе, словно ей самой не давал он никакой передышки.
– Понимаете, Семен Кирьяныч, нельзя без конца давить. Они и так делают невозможное, они прекрасно все понимают, у них и так ничего нет, а вы их последнего, что можно дать, – доброго слова лишаете.
– Ступай. Некогда речи разводить. Ступай. Дрова будут.
– Я ни приказывать, ни потребовать от вас не могу. Я только прошу. Очень прошу. Вас боятся, а это страшно, когда человека боятся.