— Во-первых, — говорил экскурсовод, — мне милы эти пространства, которые словно бы и не пространства вовсе. Их должны видеть все, чьи окна выходят в их воздух, а как будто не видит и не замечает никто. Они созданы, чтобы принести свет в кухни, ванные, дальние каморки, лестницы черного хода, но их собственные стены темны от копоти, а нижние площадки, глубины, непосредственно дворики, постоянно погружены в тень. При нашей жизни, завоеванной запустением и забвением, никто их не посещает, не прибирает, не подметает, за последние полстолетия вы отыщете на их космической пыли только мои следы, словно они — иная планета, а я — отважный астронавт; они — мой Солярис! Необычность их судьбы придает им необычные свойства. Есть один колодец, где все часы останавливаются навеки.
— Кроме песочных, — сказал Клюзнер.
— Есть другой, в котором можно научиться летать.
— Я бы попробовал, — сказал индеец.
— Есть третий, в котором я люблю встречать Новый год в маскарадном костюме, пью шампанское, танцую качучу — и никто меня не замечает, даже те, кто выглядывают в окна; это световой двор-невидимка.
— Эка невидаль, — сказал Клюзнер, — сколько лет живу в своей дворницкой, произведения пишу, вот концерт для скрипки с оркестром, например, не из худших в мире; и меня тоже никто не замечает.
— Есть один двор, в котором слышны все слова жильцов дома, но ни слова, ни звука от того, кто находится на дне двора-колодца, даже если запеть или закричать, не слышит никто.
— Этот тоже вроде твоей дворницкой, — сказал Клюзнеру индеец.
— Какой же ваш самый любимый световой двор? — спросил Клюзнер.
— О, тот, над которым я немного поработал лично с помощью друзей моих, точнее, клиентов, которым я сочинял новые, с иголочки, биографии; на дне его лежит большое, спрятанное до поры закрытое зеркало; в известный мне одному день года — если погода позволит — я вижу в нем отражение Луны. Это моя тайна, моя серебряная рыба, моя золотая плавающая тарелка, однажды я видел ее в полнолунное затмение, она напоминала ржавую каску. В который хотите пойти сегодня?
— В тот, в котором можно научиться летать, — сказали дуэтом Клюзнер и индеец.
— Он неподалеку.
Войдя в парадную, они поднялись на небольшой марш широкой лестницы, бывшей некогда парадною (одно из двух боковых зеркал было сохранно, зато соседствующие с зеркалами ниши для неведомых скульптур щеголяли пустыми постаментами); вместо того, чтобы подняться по правому маршу к площадке, снабженной клеткой для лифта, спустились они на восемь ступеней к узкой темной еле видной двери, экскурсовод отпер ее своим ключом и запер за ними на ключ.
Световой двор был невелик, однако не так узок и тесен, как двор в доме Давыдова, хотя чем-то его напоминал.
— В нем есть несколько точек, которые я открыл почти случайно. Встав в одну, вы всегда слышите шум воды. Другая — фокус для взлета. В третьей я молниеносно засыпаю, как засыпают кошки. Я люблю приходить сюда с легким складным стулом, за двадцать минут сна я тут отдыхаю лучше, чем за ночь на перине в уютной комнате. Глухое место, мы можем тут говорить что угодно, нас не слышит никто. Я иногда встречаюсь тут с клиентами, а порой сочиняю канву заказанных мне биографий. Здесь на меня вдохновение находит.
— Как интересно, — сказал Клюзнер. — А на меня чаще всего где попало. Всё же я спрошу вас: откуда взялась ваша основная работа по сочинению биографий? В жизни о подобной профессии не слыхал.
— Моя работа восходит к теме пальмирования, — сказал экскурсовод.
— К теме чего? — переспросил Клюзнер.
— В те годы довоенные, когда судьбы менялись молниеносно, иногда с групповых исторических фотографий надо было убрать нежелательных соседей, тех, кого расстреляли или посадили, и отдельно взятые фотографы (а фотографий и фотографов, буде вам известно, в те времена было мало) ювелирнейшим образом заменяли ненужного фигуранта пальмою в кадке. Это и называлось «пальмирование». Эпоха выдвинула три самоновейших профессии: мумификатор, пальмировщик и легендарь.
— Мумификатор?
— Да, а при нем целый НИИ засекреченных сотрудников, изучавших вопрос на примере древнеегипетских мумий и поддерживавших мавзолейную мумию вождя.
— Вы шутите?
— Какие шутки. Ох, ничего себе!
Последнее восклицание относилось к индейцу, который, встав в фокусную точку для взлета, помеченную на дне двора, бесшумным прыжком достиг стены, пробежал по ней, отделился от нее, приняв вертикаль, завис на уровне третьего этажа и неторопливо опустился на землю.
— Я никогда не видел такого взлета, — сказал восхищенный легендарь. — Сам я могу только свечкой и невысоко. Показывать не буду.
— У нас ведь не цирк, — сказал Клюзнер.
— А вы попробуете?
— Предпочитаю взлетать в одиночестве. Вы говорили, в одном из ваших пристанищ часы останавливаются; а есть ли дворы-накопители времени?
— Строго говоря, они все таковы.
— Звучит ненаучно, — неожиданно заметил индеец.
— А я и не ученый, — сказал биограф. — я вульгарный практик.
— Ну, не совсем, — сказал Клюзнер, — вы вроде как лаборант…
— А вы, случайно, не туруханский младенец? — спросил специалист по дворам.