Вернувшийся Толик (уже без топора и рубанка, с одним нивелиром) спросил у Клюзнера, что же попросил Фауст из книги Манна у черта? И тот ответил — 25 лет творчества величайшего уровня, гениального. Толик поинтересовался — какую именно музыку писал Фауст-композитор; атональную, то есть додекафонию изобрел, отвечал Клюзнер, на самом деле ее изобрел Шёнберг, великий новатор.
— О! — сказал филолог филологу. — Ты сам знаешь, как люблю я новаторов и парадоксалистов, какой я всеядный меломан. Но… всё же… в созвучиях этих аленушкиных братцев, хлебнувших водицы из копытца козьего есть нечто нечеловеческое.
— Само собой, — отвечал филологу филолог. — И всех их отличает некая, как бы это выразиться поаккуратней, бесноватость. Потому что копытце-то было не козье.
Тут снова распахнулось закрывшееся было окно Гарсисы, которая успела выскочить в другое состояние и настроение, она высунулась с растрепанными седыми патлами, без верхней челюсти и заорала благим матом:
— Вон! Вон отсюда! Да как ты смеешь под окнами честных людей нечистого к ночи поминать?!
— До ночи еще далеко, — примиряюще сказал карлик.
— В это время года белая ночь круглые сутки! — проорала Гарсиса, захлопывая окно.
— Ежели вы называете новаторов-композиторов с нотою гениальности бесами, как вы объясните, почему все ретрограды, лизоблюды, бездари так на них, сумбур вместо музыки, ополчились? — подозрительно спросил Клюзнер.
— Да всё потому, что рыбак рыбака чует издалека.
— Свояк свояка, — поправили из очереди.
— Живи Манн у нас, — сказал филолог, — где за обэриутство и абсурдистские тексты в расход пускали, он, может, воздержался бы в книге многотиражной атональную музыку договором с чертом объявлять. Ограничился бы устными беседами.
— Говорите, ваш композитор-Фауст у черта просил 25 лет творчества с великими достижениями? — сказал задумчиво Толик. — Странно. Талант настоящий сам пишет. Я бы понял, если бы он денег попросил, молодости, долголетия. А так… Выходит, он был — как это сказать? — фальшивомонетчик? А додекафония тут вовсе ни при чем.
— На самом деле, — вдруг произнесла всегда молчавшая худенькая небольшого росточка спутница непостоянного посетителя ларька, — поскольку музыка — это страсть, да еще и игра, родственная математике, постоянно «поверяющая алгеброй гармонию», все композиторы так или иначе заключают сделку с чертом. Все, кроме одного.
Все воззрились на нее, поскольку в местном пивном клубе женские голоса не звучали, только продавщица Шурочка право голоса имела.
А Шура-из-подворотни промолвил:
— Вот и еще одна бахианка.
Спутник ее подхватил бахианку под острый локоток, и очередь смотрела, как, уходя, минуют они бывший крутиковский трактир.
Глава 67
ИВОЛГА
В этой роще березовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей,
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.
Они шли с индейцем к ручью через пронизанный солнцем березняк. «Однажды в таком лесу, — сказал Клюзнер, — я читал любимой стихотворение Заболоцкого про иволгу. Мне и сама она напоминала иволгу, которая поет, точно флейта, но, осердясь, или испугавшись, обретает совершенно другой голос, скрипучий, пронзительный, страшный, похожий на отчаянный кошачий крик. Я сказал ей об этом. Она улыбнулась. Улыбалась она совершенно необычайно, очень редко, улыбка появлялась на лице ее всплывая изнутри, возникая из потаенных глубин существа, как всплывает из бездонных тихих омутов либо марианских впадин золотая рыбка. Всякий раз, когда я вспоминаю стихотворение про иволгу в березовом лесу, мне кажется, я слышу голос этой птицы. Вот и сейчас».
— Тебе это не кажется, — сказал индеец, — и я слышу. Скоро июль, иволга прилетает на север с последней седьмой волной, поздно, а улетает раньше всех.
— Я смотрю вверх, надеясь увидеть ее, но она таится в листве.
— Гнездо иволги, ее гамачок, очень высоко. Дочитай стихи.
Звучал голос флейты невидимой, сопровождая слова поэта.
«Но ведь в жизни солдаты мы,/ И уже на пределах ума/ Содрогаются атомы,/ Белым вихрем взметая дома./ Как безумные мельницы,/ Машут войны крылами вокруг./ Где ж ты, иволга, леса отшельница?/ Что ты смолкла, мой друг?/ Окруженная взрывами,/ Над рекой, где чернеет камыш,/ Ты летишь над обрывами./ Над руинами смерти летишь./ Молчаливая странница,/ Ты меня провожаешь на бой,/ И смертельное облако тянется/ Над твоей головой…»
— Далеко ей лететь сюда и отсюда, — сказал индеец. — Чаще даже не в Азию иволга улетает, в Австралию, в Африку, за семь тысяч километров. Красивая птица с двумя голосами: страшным и прекрасным; она такая одна.