— Я увидел тебя в окно, — пояснил он. — Единственное развлечение — два раза в день прибывает почта. Свалился я полмесяца назад, когда ехал через перевал из Давоса. Мы застряли в сугробах на восемнадцать часов; это едва не доконало мое последнее легкое. И даже нету книжки почитать. Боже, как я был рад, когда в свете фонаря увидел твое лицо десять минут назад!
Он ухватил меня длинной, костлявей рукой.
— Садись, и дай мне послушать, как я снова говорю на родном языке, — ты же всегда был хорошим слушателем, — а я уже лет восемь на нем не говорил. Ты в этой комнате можешь выдержать? Надо бы, конечно, растворить окна, да какая, в сущности, разница? По крайней мере, привыкну к жаре, прежде чем помереть.
Я придвинул стул поближе к кровати, и мы повели разговор, перемежавшийся долгими приступами кашля, разговор о том, о чем ни один из нас в тот момент не думал. Говорил главным образом Хэл, Говорил громко и неумолчно, встречая мои упреки взрывами смеха, которые заканчивались жестокой одышкой, так что я посчитал за благо дать ему выговориться, не перебивая.
И вдруг.
— А что она делает? — спросил он, — вы с ней видитесь?
— Она играет в… — я назвал комическую оперу, шедшую тогда в Париже. — Нет, я давно ее не видел.
Он положил свою худую белую руку на мою.
— Правда, жаль, что мы не можем слиться в единое существо, — ты, святой, и я, сатир?! Из нас двоих вышел бы превосходный любовник.
И мне снова вспомнились те долгие ночи, когда я лежал без сна, вслушиваясь в сердитые голоса отца и матери, проникавшие сквозь тонкую стену. Такая, очевидно, была у меня судьба — стоять беспомощно между теми, кого я любил, глядя, как они, вопреки собственной воле, терзают друг друга.
— Скажи, — попросил я, — я любил ее, и знал ее. Я не был слеп. Кто был виноват — ты или она?
Он рассмеялся.
— Кто виноват? Господь сотворил нас, Пол.
Я вспомнил ее милые, нежные черты, и мне стал неприятен этот издевательский смех. Но уже в следующий момент, заглянув ему в глаза, я увидел глубоко затаившуюся в них боль, и пожалел его. Рот его искривился в улыбке.
— Ты же играл на сцене, Пол, и, должно быть, часто слышал, как говорят: «Что ж, дела, конечно, плохи, но спектакль играть надо». Это всего-навсего пьеса, Пол. Ролей мы не выбираем. Я даже понятия не имел, что я — злодей, пока меня не освистали с галерки. Я думал, я — герой, исполненный благородных порывов и жертвующий собой ради счастья героини. Ведь вначале-то она бы пошла за меня, прояви я должную настойчивость.
Я было собрался вставить слово, но он не дал мне.
— Да, и это могло быть лучше. Легко говорить, когда не знаешь. Могло ведь оказаться и хуже — вероятность та же самая. Все дороги ведут к концу. Ты же знаешь, Пол, я всегда был фаталистом. Мы пытались и так, и эдак. Она меня любила, да, но она любила и мир тоже. Мне подумалось, что его она любит больше, так что я поцеловал ее в лоб, помолился о ее счастье и вышел под сдавленные рыдания. Так закончился первый акт. Что, разве я не был героем, Пол? Я так и думал; похлопал сам себя по плечу и сказал себе, какой я молодец. Потом ты знаешь, что было дальше. Она оказалась из более тонкой материи, чем думала. Не мир, а любовь — вот царство женщины. И даже тогда я думал о ней больше, чем о себе. Я-то вынес бы свою долю тягот, если бы не увидел, как она мучится под этим бременем, в стыде и унижении. Мы и посмели решить сами за себя, никому не причинив вреда, — кроме самих себя, разумеется; повели себя как мужчина и как женщина, забросив мир ради любви. Разве это не отважный поступок, Пол?
Разве мы не были настоящими героем и героиней? Просто в список действующих лиц вкралась опечатка, вот и все. На самом деле я был героем, но бес, который печатал, ошибся, и мне на долю вместо аплодисментов выпал свист. А откуда вам было знать? Вашей вины тут нет.
— Но ведь это еще не конец, — напомнил я, — Если бы занавес опустился тогда, я смог бы тебя простить.
Он усмехнулся.
— Злополучный последний акт. Даже у тебя они не всегда получаются, критики говорят.