— Да, да, — тут же перебила она, — я думала и думала, пока больше уже не могла думать. Чем-то приходится жертвовать, но жертва не должна быть больше, чем это необходимо, вот и все. Он меня не любит; он женится на мне ради денег — я это знаю и рада этому. Ты меня не знаешь, Пол. Мне нужны титулы, положение в обществе.
Кто я такая? Всего-навсего дочь старого богатея Хэзлака, который начинал мясником на Майл-Эндроуд. Если я стану графиней Гескар, свет позабудет об этом; если же я буду госпожой… — тут она внезапно осеклась, — Джонс или Браун, то он будет помнить всегда, какой бы я ни была богатой. А ведь я тщеславна, Пол, мне хочется власти, я честолюбива. Во мне течет отцовская кровь. Он-то все дни и ночи напролет корпел, чтобы разбогатеть, и добился своего. А у нас, выскочек, есть своя гордость. С него хватит; теперь моя очередь.
— Но ведь тебе необязательно выходить за первого встречного, — возразил я. — Почему бы не подождать? Может быть, ты найдешь человека, которого сможешь полюбить, и который даст тебе положение в обществе. Разве так будет не лучше?
— Нет, мне уже не найти человека, которого я могла бы полюбить, — ответила она. — Я нашла его, мой маленький Пол. Молчи, королевы не ошибаются.
— Кто он? — спросил я. — Я могу узнать?
— Да, Пол, — ответила она, — ты узнаешь. Я хочу, чтобы ты знал, и ты скажешь мне, что я поступила правильно. Ты слышишь, Пол? — совершенно правильно, и ты по-прежнему уважаешь меня и чтишь. Он не мог мне помочь. Если бы я вышла за него, то потеряла бы даже то, что есть, и была бы просто богатым ничтожеством, давала бы долгие обеды для таких же богатых ничтожеств, жила бы среди дельцов из Сити, торгашей на покое; их толстые, расфуфыренные жены мне бы завидовали, а поистаскавшиеся львы богемы волочились бы за мной в надежде на бесплатный обед; иногда приглашали бы к себе то оперного певца, то пару обедневших аристократишек из папиных городских знакомых — в качестве почетных гостей. Что, Пол, такого двора ты хотел бы для своей королевы?
— Неужели ты полюбила такого, — спросил я, — такого заурядного человека? Никогда не поверю.
— Он-то не заурядный, — ответила она, — это я заурядная. То, чего я хочу, недостойно его; он никогда не обеспокоится этим.
— Даже из любви к тебе?
— Я бы все равно не пошла на это, даже если бы он хотел. В нем есть какое-то величие, причем мне даже этого не понять. Он не из нашего времени. В старые времена я вышла бы за него замуж, зная, что он достигнет вершины только силою собственного мужества. Теперь же люди не взбираются наверх, а заползают. На это он не способен. Так что я поступила правильно, Пол.
— А он что говорит? — спросил я.
— Сказать? — она с горечью рассмеялась. — Вот его собственные слова: «Наполовину ты — женщина, а наполовину, конечно, — дура, так что как женщина ты будешь следовать своей дури. Но пусть уж эта дурь не даст женщине остаться в дураках».
Я вполне мог представить, как он произносит эти слова. Мне даже показалось, что я слышу его уверенный голос.
— Хэл! — вскричал я. — Так это он!
— Ты даже до этого не додумался, Пол. А мне порой так хотелось сказать об этом открыто, ведь я думала, что всякий и так может прочесть это в моих глазах, так что большой разницы не было бы.
— Но ведь он никогда не обращал на тебя внимания, — сказал я.
Она засмеялась.
— Не будь таким злым, Пол. Я ведь тебе ничего не сделала, разве что иногда задирала нос. Между нами, мальчиками и девочками, не такая большая разница — мы обожаем своих хозяев. Но не надо думать обо мне плохо. Тогда я была для него всего лишь ребенком, но во время осады Парижа мы оказались вместе. Разве ты не слышал? Вот тут он обратил на меня внимание, уверяю, Пол.
А было бы лучше, думаю я, потрафь она не своей дури, но женщине? Вопрос с виду легкий; но мне вспоминается одна зимняя ночь много лет спустя в Тифенкастене, у Юлиерского перевала. Я добирался из Сан-Морица в Хур. И вот, когда я, единственный пассажир, выбрался, полузамерзший, из саней и оттаивал у печурки в вестибюле гостиницы, рассыльный принес мне записку: «Зайди ко мне. Я в этой чертовой дыре, как в тюрьме, пока погода не переменится. Хэл».
Узнал я его с трудом. Он выглядел, как бледная тень того Хэла, которого я звал в детстве. Долгие лишения во время осады Парижа, да еще и сверхчеловеческая работа, которую он там взвалил на себя, подорвали даже его могучий организм — а буйная, вольная жизнь, которую он теперь вел, должна была это довершить. Мрачная комната со сводчатым потолком, где раньше, видимо, была часовня, тускло освещалась дешевой зловонной лампой. В ней было жарко до одури благодаря огромной зеленого цвета немецкой изразцовой печке, которую в наше время можно встретить разве что в самых заброшенных закоулках. Он сидел, опершись на подушки, на стоявшей у окна кровати, и ввалившиеся глаза горели, словно уголья, на заострившемся, осунувшемся лица.