Недели через три нам удалось состряпать пьеску, которую, с некоторыми натяжками, мы могли назвать своей, — по крайней мере в части диалогов и действующих лиц. Попадались и хорошие куски. В других обстоятельствах я бы гордился многим из того, что написал. Но я испытывал лишь страх, какой испытывает воришка, когда на прямой вопрос констебля: «А откуда у вас этот мешок?», начинает юлить и выкручиваться. Ум мой оставался ясен, что, возможно, и спасло мою душу; я понимал: что бы я там ни насочинял, радоваться: абсолютно нечему. Комические сценки мне удались хорошо, публика смеялась, но я помнил, что я — всего лишь жалкий плагиатор, и по ночам, лежа с открытыми глазами, испуганно вздрагивая при каждом скрипе ступенек, ломал голову, силясь представить, в каком, виде явится ко мне разоблачение. Была в «моей» пьесе. — одна реплика. Герой говорит злодею: «Да, не скрою: я люблю ее. Но есть на свете то, что мне всего дороже — моя честь и достоинство». Наш молодой любовник (вне сцены этот джентльмен вел какой-то кроличий образ жизни, норовя юркнуть в любую дыру, стремясь спрятаться от пристава, который следовал за ним по пятам, пытаясь всучить повестку в суд по делу об уплате алиментов его бывшей супруге) выходил к рампе и бил себя в грудь, каковая, согласно принятой в театре символике, олицетворяет ларец, в коем вместо аметистов и диамантов хранятся нравственные достоинства, имеющие склонность переполнять свое хранилище и извергаться наружу, — и эта сентенция неизменно вызывала в публике бурю восторга. Каждый вечер, слушая шквал аплодисментов, я содрогался, вспоминая, как пылали мои щеки, когда я сочинял ее.
Был в пьесе и злодей — некий порочный старик; с самого начала Вейн хотел, чтобы играл его я. Но мне роль не нравилась, и я отказался; в спектакле я представлял поселянина — человека возвышенной души; изображать его нехитрые чувства доставляло мне удовольствие. Теперь же Вейн предпринял новое наступление и, воспользовавшись тем, что воля моя к сопротивлению была сломлена, вынудил согласиться на эту роль. Нечего и удивляться, что играл я гадкого старикашку весьма натурально, — я уже достиг дна нравственной низости. Несомненно, на актера старого, опытного эта роль не оказала бы того гнетущего воздействия, что на меня; но молодое деревце гнётся легко. Я зловеще подмигивал, гнусно хихикал, призывал все силы зла помочь мне в новом «начинании». Публика хохотала, и я, к своему удивлению, вдруг заметил, что такая реакция зала меня вполне устраивает. Вейн хвалил меня, его восторг не знал предела. Исходя из его указаний, я доработал роль, и вышел у меня такой негодяй, каких свет не видывал. Несомненно, сказал Вейн, у меня талант — я тонко чувствую человеческую природу. Падать дальше было уже некуда; Вейн начинал мне нравиться.
Теперь, глядя на него с высоты прожитых лет, я понимаю, что это — обыкновенный мошенник, и даже махинации его лишены всякого остроумия, как это иногда бывает. Что нашел в нем тот юноша, — ума не приложу. Вейн был неплохо образован, хорошо начитан. Он напускал на себя вид высшего существа, вынужденного по капризу природы жить среди пресмыкающихся тварей. В чужой монастырь со своим уставом не лезут, и ему пришлось перенять их обычаи, но уважать цх образ мышления он считал ниже своего достоинства; Согласиться с их нравственными принципами, то есть повязать себя совестью, значило для него признать себя заурядностью, стать таким, как все. Любого порядочного человека Вейн считал обывателем, «буржуа», человеком недалеким. Теперь-то эти разговоры всем уже успели надоесть, но тогда они были внове; Вейн был одним из зачинателей модного ныне движения. Легко смеяться над ним человеку бывалому, на ум же неокрепший подобные теории производят сильное впечатление. От него я впервые услышал проповедь крайнего гедонизма (с основными положениями которого читатель, надеюсь, хорошо знаком). Пан, вышедший из темных рощ, должен восседать на Олимпе.
Он пробудил в моей душе все низменное, что в ней имелось, и л был готов признать этого пустомелю пророком. Получалось, что жизнь — совсем не то, чему меня учили. Какая там борьба добра со злом! Никакого зла нет, это поклеп на Матушку Природу. Прогресс обусловлен не однообразным подавлением в человеке животного начала, а разнообразным его проявлением.