Бинт в руках Пети скручивался, сдвигалась марля и ватная прокладка, так что, когда Мария Федоровна вошла в комнату, Петя и наполовину не сумел справиться с перевязкой, зато на ладонях и на щеке у него темнели пятна крови.
— Мама, а Валентин говорит смешные вещи, будто ты можешь испугаться крови. Тут рана у него совсем малюсенькая, и я уже кончаю перевязывать, — быстро заговорил Петя, когда мать подошла к столу и с сердитым удивлением стала смотреть то на Руденького, то на сына. — Мама, может, ты докончишь?.. Тут пустяк остался… — зашептал Петя.
Мария Федоровна перевязку начала делать заново, с чисто женской осторожностью. За работой она тихо, с легким упреком допрашивала Руденького:
— Так это за тобой гнались?
— Может быть, — не сразу ответил Руденький.
Мария Федоровна вздохнула:
— Петька, а Валентин не намного старше тебя: сейчас смерти в глаза смотрел и уже улыбается. Да он и тоненький, как ты, и глаза у него, как у тебя, хрусталем светятся… Только у тебя черные, а у него светло-синие. — И, уже обращаясь непосредственно к Руденькому, спросила: — Тебе семнадцать?
— Девятнадцать с половиной, — перестав улыбаться, ответил Руденький.
— И ты, как Петька, дорожишь половиной. Хочешь быть хоть немного старше себя.
По теплой улыбке матери Петя понял, что Валентин произвел на нее хорошее впечатление. Оставаться в доме ему уже не было необходимости, и Петя сказал, берясь за ручку двери:
— Я осторожно выйду послушать с крыльца…
— Хорошо прислушайся, нет ли слева… Я теперь войду левой стороной сада, — сказал Руденький. — Мне надо успеть до зари. Ты знаешь, почему…
И худое светлоглазое лицо Руденького стало деревянным и живо напомнило Пете зарю над железнодорожной насыпью и фашистского часового, который любовался ею в последний раз.
— Ты больше маме ничего не говори про это, — забеспокоился Петя.
Руденький понимающе качнул головой, и Петя вышел.
Чуткое сердце матери часто забилось.
— Вы тогда на заре могли умереть? — спросила она.
— Пожалуйста, кончайте перевязку, — недовольно проговорил Руденький. — И не смотрите на меня так… Хуже будет, если на меня плохо посмотрят потом все и в том числе Павел Васильевич Стегачев. Он просил Петьку расцеловать. А я даже не обнял его.
Мария Федоровна молча завязывала последний узел.
— Петька еще не вернулся. Нечего тебе лезть вслепую. Садись немного поешь. На слова не скупись, расскажи про Павла Васильевича хоть немного: ведь он мой муж. Тут болит, — указала она на грудь.
Она проворно полезла в буфет и достала тарелку с неизменным картофелем и кислой капустой.
Принимаясь за еду, Руденький скупо сказал:
— Завтра Петька идет в город. Может, и отца увидит и новости принесет, — и замолчал.
Скоро вернулся Петя. На душе у него было радостно.
Они сидят в котловине, с правой стороны яра! Они боятся, как бы ты, мама, не пожаловалась Мокке. А еще они говорят, что у них нет ракет…
— Ты не так хорошо знаешь немецкий язык, может, неправильно что перевел? — с недоверием спросила Мария Федоровна.
— Мама, да там и переводить-то нечего: они чаще всего выкрикивают «ракетен», «нихт», «ганц унд гар нихт» — «нет», «вовсе нет»… Мама, я же и сейчас помню, как Тамара Капитоновна стыдила меня за тридцать седьмой параграф. Она еще сказала: «Стегачев, у тебя сегодня в голове ничего нет». И по-немецки добавила: «Ганц унд гар нихт!» («Вовсе нет!»)
— Ты стал громко разговаривать, — предостерегающе заметила Стегачева.
— А я еще слышал, что наши бомбардировщики пролетели в сторону Петровки.
— Почему же мы не слышали? — плохо скрывая радость, удивился Руденький.
— Они пролетели высоко за облаками.
— А в заливе вода шумит? — опять спросил Руденький.
— Как следует шумит.
— Мне здорово повезло: и ракеты кончились, и бомбардировщики пролетели, и вода шумит…
Руденький встал и пошел к двери.
— А картошку-то не доел, — вздохнула Мария Федоровна и стала надевать ватную кофту.
У порога Валентин Руденький пообещал Стегачевой, что картошку он доест на обратном пути, и вдруг его голос зазвучал отчужденней:
— Петро, через калитку я не пойду. У меня есть запасный выход в сад. Провожать не надо…
Спустя минуту Мария Федоровна и Петя стояли во дворе, у крыльца, прижавшись к стволу акации. На ветках теперь уже не осталось даже покоробленного высохшего листа, и ветер, дувший с залива, накалываясь на голые сучья, то жалобно, то гневно завывал, мешая прислушиваться к тем звукам, которые могли сейчас возникнуть на обрывистых спусках к берегу, на песчаных отмелях залива.