Читаем Полдень Брамы полностью

Он молодчина, огонь. Он действовал со знанием дела, не спешил, перелистывал страницы, словно сам читал все написанное и приговаривал к уничтожению. Я любил его, я был благодарен за его суровое милосердие. Любил, как брата. Сильного и старшего брата, которому не слабо, в отличие от меня, неврастеника, одним махом избыть всю эту тоскливую, наросшую за десятилетия груду… Динка подмигивала со своих фото, прежде чем потемнеть, скрутиться и рассыпаться черной пылью. Щеки ее дрожали, как всегда, когда она злилась и пыталась настоять на своем. Волосы трещали, как когда-то давно, когда она проводила по ним щеткой. Воплощение живучести и свободы… Письма ее он сожрал мгновенно — не так уж много их набралось за год. Еще он проглотил магнитофонную пленку, где она поет под гитару цыганские романсы. Пела она плохо, но воображала о себе…

Огонь гудит и шуршит то ли в благородном бешенстве, то ли в вожделении… Широкая рыжая метла, подметающая к чертовой матери мое прошлое. Как, должно быть, свободно и легко мне станет теперь!

Студенческие записки… телефонная книжка с женскими профилями на каждой странице… Раннее творчество, тетрадка школьных стихов, листки с полудетским почерком, попытки заткнуть рот очередной сердечной ране… женское имя (Динка?), словно камушек, бездумно и бесконечно катаемый в руке, совсем уже отполированный моей неуемной психикой…

Огонь — максималист, от плохой пищи он погибает. Я доставил ему большую радость своим подарком, утолил большой его голод.

Жгу свои дневники: слежавшуюся, спрессованную тоску. Строчки выгнуты и искривлены от напора хлынувшего на беззащитную, доселе чистую бумагу душевного мрака. Бедная бумага. Сколько темных энергий хранит она на себе все эти годы. Молчит, терпит. Какое освобождение, должно быть, испытывают тетради, сгорая! Прости меня, бумага, ты ни в чем не провинилась. Свободна отныне, свободна!

Отрезаю прожитую жизнь от себя и скармливаю огню.

Но она держится на одном нерве — на Марьям.

Что еще сделать?..

Рассыпаются в черный прах странички ее школьного дневника:

«…Ирка сказала, чтобы я разрезала себе руку. Я разрезала и написала кровью несколько слов насчет того, что она меня не понимает. Причем все смотрели на меня и говорили, что я сумасшедшая. Артем сломал бритву, а потом со злостью ругался с Иркой…»

«…Он сказал, что у него болят кости, а когда он ест конфеты, проходит. Меня это довольно сильно встревожило, и, значит, я его люблю. Это первый раз в моей жизни…»

«…Танька подошла к нему на перемене и стала с ним долго болтать. У меня на глазах выступили слезы, и я даже сама удивилась, что могу зареветь от такого пустяка. Раньше, зимой, мне было достаточно одного его взгляда, чтобы было прекрасное настроение. Сейчас мне достаточно малейшего пустяка, чтобы стало плохо, тоскливо и тяжело. Раньше он мне нравился, сейчас я его люблю. Я думаю только о нем и могу говорить только о нем…»

«Где же тело твое…» (А это уже не школа, это второй курс, Сидоров, да живет он вечно.) «Где же тело твое? По ночам оно больше не греет и не радует глаз поутру. Где же тело?

Я больше не верю ни во что и не жду, не хочу — если больше не будет его.

Ошибается слух, и глаза могут, верно, ослепнуть, и душа — оглупеть… но руки?

Их не обманешь чужим, тоже теплым, не тем…

(Ну, беги же, беги, ты, чужой, я не сделаю боли, только — прочь. Чтоб взамен — никого, никогда.)

Поутру захлебнусь.

Ты, единственный, знаешь ли ты, отчего ты — единственный?

Верно ведь, бог — он и в нем, и в другом. Стоит только лицо повернуть. Стоит только разбиться.

Себя по кусочкам собрав — но уже не себя! — можно жить. Без тебя, без мучительной жажды тебя, без последней тоски, что ничем не унять эту жажду.

И жить, и ходить, и желать…

Но то буду не я уже. Буду не я».

Какое-то время я колебался, сжигать или оставить ее рукопись. Стопка бумаги, испещренная непроглядным нервным почерком.

«Остров». Странная детская смесь психологии, фантастики и детектива.

Она здорово выложилась там, перед тем как уйти насовсем. Запечатлелась навек… Навек ли? Будет ли это кому-нибудь интересно, кроме меня?

Кто знает ее, кому нужна она, крохотная человеческая искорка, замкнутая на самой себе, промелькнувшая коротко и болезненно?

Сжечь… или перепечатать на машинке и засунуть в стол на потом, на когда-нибудь? Я знаю, она будет тревожить меня из ящика стола, из самого дальнего угла антресолей — присутствовать, звать, томить. Освобождение не будет полным.

Я совсем было решил сжечь. Но поймал себя на мстительном чувстве: словно хочу досадить ей этим за жестокий уход, за то, что ни капельку, ни самую малость не был ей нужен. Получай же! Пепел — вот что останется от твоих мыслей, твоей поэзии, твоей тоски…

Она очень жестокая, Марьям. Она добивает меня своей жестокостью даже оттуда.

Неужели ей трудно прийти ко мне, присниться, хотя бы раз? Она не приснилась ни разу. Она настолько презирает меня, таким я был для нее нулем, ничтожеством, что она ни разу не пришла ко мне после.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже