В свете этого становится понятной неизбывная трагедия российской, затем советской и затем снова российской либерально-демократической интеллигентской оппозиции. По личным своим качествам, как правило, оппозиционеры были людьми вполне честными, умными, порядочными и мыслящими — во всяком случае, поначалу, а кому повезло не ввязаться в реальную политику, так и до конца дней своих. Но даже самый умный человек мыслит на основе определенных, усвоенных едва ли не в младенчестве аксиом; и через фильтр этих же аксиом он пропускает поступающую к нему извне информацию. Постепенно закручивается водоворот: всякая информация просеивается, чтобы все более подтверждать и оттачивать воззрения, а воззрения, в свою очередь, все уже затягивают горловину, сквозь которую информация просеивается. Будучи (зачастую наследственно) образованы чисто по-европейски, они впитали европейскую культуру (в ее, к тому же, мифологизированном, идеализированном виде, ибо с ее реальными проявлениями они сталкивались куда реже, чем с книжными) как единственно адекватную, единственно естественную и надлежащую. Европейская культура именно этот свой статус давным-давно и подразумевает, а все, что от нее отличается, полагает в лучшем случае не более чем отсталостью; ту же аксиому вполне по-европейски исповедовал и марксизм, так сказать, ленинизм (а теперь вот и Кондолиза Райс недавно договорилась до того, что все системы ценностей, отличные от американской, являются преступными; не просто априорно неправильными даже, а преступными, читай — законно наказуемыми). Так что наши западники (коммунисты, хоть и со своей спецификой — в их числе) совершенно неизбежно оказывались нечувствительным образом убеждены, что империю можно отменить и превратить в королевство просто росчерком пера (ну, и парой-другой то ли чисток и голодоморов, то ли приватизации и дефолтов; недаром большевики и западники столь схожи в своем беспощадном отношении к стране и населяющим ее людям). Ищущий альтернативного идеала западнический взгляд застал Европу уже тогда, когда в ее королевствах смогли развиться демократические свободы. Априори считая различные цивилизации лишь разными ступенями одной и той же, общей и единой для всего человечества лестницы в будущее, они принципиально не могли понять, что состояние, сгенерировавшее европейскую демократию, смогло возникнуть лишь после того, как люди, населяющие королевства, предшествовавшими веками кровопролитий, депортаций и идеологического давления оказались приведены к качественной одинаковости (при сохранении, разумеется, количественных различий — таких, как возраст, статус, имущественное положение и пр.). Поэтому все системы, все механизмы и все законы империи, направленные на то, чтобы скомпенсировать и сбалансировать качественную, то есть ценностную, мотивационную неодинаковость, казались им всего лишь недоразумением либо архаикой, а чаще всего — тиранством, бессмысленным угнетением. Но всякая попытка ввести в империи свободу от этакого тиранства подразумевала воцарение качественной одинаковости — и оборачивалась взрывом и распадом, потому что становиться одинаковыми никто не хотел и не мог.
Много интересного и весьма существенного можно увидеть, ежели посмотреть на мир с коротенько охарактеризованной здесь точки зрения.
А теперь, для полного удовольствия — обещанный кофе с ликером.
Великие колониальные империи восемнадцатого-девятнадцатого веков могли возникнуть только в условиях качественного, по меньшей мере на одну технологическую эпоху, превосходства оружия колонизаторов над оружием колонизируемых. Завоевывать огромные куски мира, чтобы владеть их ресурсами, вместо того чтобы торговать с ними более или менее на равных, выгодно лишь тогда, когда это можно делать чрезвычайно малой кровью и при чрезвычайно малых затратах. И удерживать завоеванные куски в границах империй можно было только при этом же условии.
В двадцатом веке данные империи распались все, и распались практически одновременно. Конечно, дело тут и в изменении нравов, и в том, что в метрополиях вслед за считанными гуманистами постепенно довольно многие научились видеть в аборигенах колоний людей, и в том, что местные элиты, воспитанные в метрополиях, прошедшие их школу и в определенной степени впитавшие их духовные ценности, в конце концов страстно захотели владеть своими народами, ресурсами и экономиками сами (зачастую с весьма разрушительными для этих экономик и местных индивидуальных свобод последствиями). Но главным образом дело было в том, что колонии подтянулись к метрополиям в военном отношении. И решительный скачок в этом был ими сделан, когда планета после Второй мировой войны разделилась на два сопоставимых по могуществу лагеря, и всякий лагерь считал своим священным долгом и почетной обязанностью вставлять сопернику пистоны в любом месте земного шара и любым образом.