Первый раз его вырвало. Потом привык и даже позволял себе философствовать на сытый желудок, дескать, что поделать, человек приспосабливается ко всему. Этого Армада не учла…
По календарю на дворе стоял август. А здесь посреди выжженного поля последний месяц лета существовал разве что в его сознании. Кроме этого не было ничего. Не было тонкой, полупрозрачной, едва ещё только намечающейся позолоты лесов, не было пьянящего запаха болотного мха, настоянного на лесных ягодах; не было плодородного благодушия спелых полей, не было капелек росы по утрам на раскачивающихся травинках, не было крупных звёзд и ошеломляюще величественного Млечного пути.
Вместо этого были обугленные и размолотые в щепки, чёрные даже на фоне всеобщей черноты плеши бывших лесов, почти мёртвая тишина, в которой даже ветер стонал по-особому, и белые безмолвные полосы «передовых отрядов» на бархатно-черном небе…
Однажды он чуть не погиб. А случилось всё так. Пропахав на брюхе не менее двадцати метров по размокшей земле до того места, где прошлой ночью он поставил силки, воин буквально лицом к лицу столкнулся с человеческими останками. Одному ему известно, каких трудов стоило не шарахнуться в ужасе и отвращении в сторону, а несколько бесконечно долгих секунд унимать бешено стучащее сердце. А потом узнал: весельчак из соседнего взвода, белобрысый парень с певучей губной гармошкой.
Вот тогда впервые за последнее время воин испытал чудовищный приступ гнева. Не страх, не паника, не чувство беспомощности, а бешеная злость овладело им; та злость, что даёт силы подниматься в атаку под ураганным огнём врага, сворачивает горы и разрушает города. Он до боли сжал зубы и застонал, прижимая к себе автомат. Что оставалось ему? Единственная короткая и такая же несуразная, как и вся его жизнь, очередь, несколько готовых выполнить свой долг, аккуратно сделанных, маленьких кусочков смерти. Он знал, что бессилен. И что обречен, тоже знал. Но неуёмным смерчем поднималось и росло внутри его желание плюнуть на все условности, подняться в полный рост, заорать благим матом, что есть мочи, да и выплеснуть ненависть и боль свою автоматной очередью в белый свет, как в копеечку. Харкнуть в морду Армаде, пусть утирается!
Позже он поел, успокоился и уже не помышлял о героической гибели во имя давно окоченевшего трупа. И было ему сытно, дремотно и даже немного стыдно за своё недавнее ребячество.
Но бывало и по-другому. На пятый день утром, выпластавшись из окопа, он медленно пополз проверять ловушки. В такую рань он чувствовал себя гораздо спокойнее не только потому, что это время суток почти полностью исключало появление какого-нибудь крупного зверя из выживших, но и по необъяснимой, от пещерных предков идущей убеждённости в сакральности часа, стоящего между ночью и рассветом. Но человеческий опыт основывался на обычных земных вещах и ни с чем подобным Армаде никогда не сталкивался.
Птицы запели без пяти четыре. Он уже потом определил время по сломавшимся от удара о бетон часам, а пока… Рывком, не глядя, почти вниз головой броситься в ближайший блиндаж. Уже в полёте он разодрал себе бедро о торчавшую из стены арматуру, но довольно удачно приземлился на лопатки, и, извернувшись, принялся принимать нормальное положение. Птицы заливались. Их было много, и они пели так, как будто не было ни войны, ни Армады, ни выжженной пустыни кругом… Глупенькие, подумал воин с неожиданной для себя самого нежностью и жалостью, затем отсчитал приблизительные пять секунд и вжался в угол, изо всех сил сдавив голову коленями.
Накатило. Да так, что земля застонала жалобно и совсем по-стариковски, как от непомерной ноши. Затрещали косточки, брызнули в нескольких местах мощными фонтанами грунтовые воды, и хрустяще-шипящая тишина заволокла округу. А когда схлынуло, уже никто не пел. Некому было. Вот тогда, выбравшись из-под завала сразу ставшего узким блиндажа в едкую бетонную пыль, воин поднёс левую руку к глазам. Осколки разбитого от удара о бетон стекла накрепко сдавили стрелки в одном положении — маленькая на четырёх, большая на одиннадцати.
От судьбы не уйдёшь.
Подобные разговоры он никогда не принимал всерьёз.
Его накрыло на седьмой день. История с птицами повторилась почти полностью, только не птицы это были, да и уйти ему на этот раз, видимо, не суждено оказалось.
В тот вечер он проверил уже четыре ловушки, и все они были попорчены. Кто-то поедал его добычу без зазрения совести и при этом умудрялся оставаться незамеченным. Воин перевёл дух и скрепя сердце пополз к последней, пятой. К немалой его радости, она осталась нетронутой, и в верёвочной паутине трепыхались намертво запутавшиеся две серые мышки. Не бог весть какой ужин, но как говорится, чем богаты… Грех жаловаться. Долго оставаться здесь было опасно. Запустив одну руку внутрь трепыхающейся паутины, воин принялся быстро, но аккуратно высвобождать добычу. И замер…