– Слепень говорит, что Дрозд рисует на трубах всяких страшил, чтобы птиц отпугивать.
Потом, когда шли своим маршрутом:
– А ты почему не разрисовываешь трубы?
– Подумай сама: разве птиц тем испугаешь? Нет, не испугаешь. Им что белое, что серое, что красное. Дрозд мужик не в себе. А я пока в себе. Дрозд вообще на всем рисует. Вон на столешнице в его землянке тоже что-то нарисовано. Галка какая-то. Только на галку непохоже, угловатая, вся в линиях и в циферках, и вроде сбоку нарисована, а тут же и сверху. И глаз у галки нет – говорю же, странен Дрозд.
– А расскажи про него, – попросила Жила.
И он рассказал про Дрозда. Немногое, что сам знал: молчун, бровист, зануда, смешной. То, что Слепень рассказывал. Слепень-то, он про всех если не многое, то уж кое-что знает. И про его, Сухарево, землеройное прошлое знает, и про Сивахино воспитательство. Тот рассказывал, что будто Дрозд раньше был какой-то умной шишкой, чуть ли не составителем на заводе.
– Составителем? – переспросила Жила.
– Да.
– А ты знаешь, кто такие составители?
Сухарь задумался – он ведь не знал. А показывать перед малявкой свое незнание ему не хотелось.
– Я так думаю, – заговорил, а в голосе лишь важность, – это тот, кто вот так вот, как трубы, что-то там разрисовывает. Может, ящики с галетами или рукоятки домкратов.
Шли дальше.
– Сухарь, а ты галку сможешь сделать?
– Как это сделать? Ее другие делают.
– Кто другие?
– Другие галки.
– Я про игрушку. Игрушку-галку сделать можешь?
– А зачем?
– Причем такую, чтобы она полетела?
Сухарь остановился. Жила стояла рядом с ним, а между – словно в полете галка – завис вопрос. Пошел мелкий, моросящий дождик. Сухарь глянул на небо: нет, ливня не будет, но все равно вымочит, если настырно пытаться его перевременить.
– Колпак надень, – сказал он и прибавил шаг. Жила побежала следом.
Уже дома. Сухарь ковырял ложкой в кастрюле, размешивая варево, чтобы прогрелось равномерно.
– Я знаю, что задумал Дрозд, – вдруг сказала Жила, гремя посудой.
– То, что задумал Дрозд, не знает никто, даже тот, кто его создал.
– Отец его, что ли? Он жив ведь?
– В каком-то смысле тот, кто все это придумал, отец нам всем. И он точно жив. Скажи, вот ты на счетчицу училась… Тебе про Бога рассказывали?
– Рассказывали.
– И какое правило тебе про него говорили?
Сухарь словно экзамен вдруг устроил Жиле. Всего-всего он про счетчиц не знал, хоть и жена с ним жила счетчица. Но от нее усвоил главное правило Бога. И теперь выпытывал его у Жилы. Он так и застыл с ложкой у рта, ожидая ответа, то и дело сдувая парок, идущий от каши. Жила перестала накрывать на стол. Но не повернулась к Сухарю, так и стояла безликим изваянием.
И молчание, будто вдруг окаменевший воздух, тяжелой ношей повисло на плечах обоих.
– Сухарь, – начала Жила, когда молчать больше стало невозможно. – Я ж не счетчица. Я теперь учусь другому. И могу уже без карты добраться от 2011-й до нашей землянки.
Сухарь смутился. Сунул в рот ложку с кашей – не обжегся, теплая, вкусная.
И вдруг услышал:
– Бога считать не надо. Он – один. И потому считать его бессмысленно.
Сухарь побыстрей проглотил вкусноту, расплылся в улыбке: молодец! Хлопнул девчонку по плечу. И стал раскладывать кашу.
А Жила, принимая тарелку:
– Полетели вместе с Дроздом.
– Что значит – полетели?
– Если тот галку свою сделает…
– С чего ты взяла, что он галку делает?
– Ни с чего. Но если сделает, полетели вместе с ним?
– Не говори глупостей.
– Это не глупости, Сухарь. Тебе разве никогда не хотелось летать?
– Я не птица, чтобы летать.
– Неужели тебе не хочется увидеть то, что там за холмами?
– А чего я там не видел? Везде так: грязь и дождь, и трубы.
– Но ведь если Дрозд собирается лететь, то, значит, он верит, что там есть что-то еще.
– С чего ты взяла? Дрозд – из ума выживший старик. Когда я доживу до его лет, тоже захочу куда-нибудь улететь. Вот тогда и приходи.
– Да ты просто боишься! Может, ты трус?!
Жила распалилась, словно забыла, кто такая она и кто такой Сухарь. И если бы Сухарь не был сейчас раздражен, обижен этим «может, ты трус», если бы он мог сейчас неожиданно войти в землянку и попасть в середину разговора, то увидел бы, непременно увидел бы, как прекрасно в этот миг лицо Жилы, как она восхитительна – вся, от макушки до пяточек, – в этом своем порыве противления. Но Сухарь, красный от злости, не видел уже ни ярких, точно солнце, веснушек, ни светящихся иным светом глаз, ни маленьких кулачков, сжимающих воздух в ничто. Перед ним стояла малявка, которая вдруг вздумала учить его жизни.
– Быть может, там и есть мой отец, – бросила Жила, и это последнее окончательно взбесило Сухаря, бросило в черный мешок слепой ярости.
Он схватил Жилу за руку и, позабыв про остывающую кашу, выволок ее наружу, в мелкий, косой дождик. Жила едва успела накинуть курточку, набросить на голову капюшон.
– Идем! – кричал Сухарь.
– Куда?
– Молчи, и идем!