– Милка, привет, ты как сейчас, доступна? Ну ла-адно… Короче, всё нашли, суки! А кто ругается? «Суки» – это натуральный японский образ мыслей, учись, филология. Да, всё, всё до точки живо. А я и не спрашивал, где было, зачем эти лишние вопросы? Ну, конечно, смотрели на меня с ожиданием: мы, мол, вишь, всё тебе отдаем, хоть ты и уперся. Ну, я – что? Говорю: «очень хорошо», – скуксились: мало. А я про себя думаю: «Да куда б вы делись, суки? за погоревший федеральный проект башку бы оторвали вам, а не мне». Вот такой японский образ мыслей. Опять же, у менеджера командировка бы накрылась. А ему ж расти надо. Я тут от него узнал, наконец, на старости лет, что такое архитектура. Архитектура, мать, это «квинтэссенция менеджмента жизни». Ты чувствуешь? Ему подрасти малость, он еще твою Эльку научит родину любить. Ладно. Короче, не скучай, приду не рано, надо посмотреть, все ли там на месте. У вас там все нормально?
– Д-да…
– Ну что опять? Мясо?
– Н-нет… фарш… Фарш, Ваня!.. И кости.
– Какие кости? Чьи кости?
– Свиные… пока. Я взяла свинину – охлажденную, на кости, – и вот, свинина есть, а… Нет, ну я все понимаю… то есть я ничего не понимаю. Ну фарш, ну мясо… хотя и это… ну пусть, ну ладно, но – кости??
– Ладно, разберемся с костями. Больше ничего такого?
– Я… я попыталась как-то поговорить с ним – и вызвала всплеск такой безудержной, такой непонятной злобы…
– Ох, миссионерка… Мила, он вырос – Туська его зовет Маугли. ру, – он вырос не среди людей, а как бы частью природы. И по закону его дикой природы, в каждого, кто к нему приближается, он должен вцепиться. Не приближайся к нему! Ты умный, добрый, понимающий человек, ты хочешь ему помочь, – не надо! Я не буду тебе рассказывать о его детстве, о его мамаше, которую он не видал трезвой, о его жизни… Я знаю, ты все можешь представить себе, понять, угадать, – не нужно, не угадывай. Ты хочешь ему помочь? Ты желаешь ему добра? Так оставь его в покое! Ладно, Мила, не бери в голову, все образуется. До вечера.
– Так Виктора что, совсем уволили?
– А на него у начальства большой зуб вырос, когда Витькину фантастику стали напрямую финансировать, а они ничего от этого откусить не могли.
– Ну, он же не виноват.
– То есть как – получать деньги мимо них, не зависеть, не выпрашивать то, что тебе и так положено, – да он преступник. Такое не прощают.
– И что же теперь?
– Ничего. Уезжать намылился.
– Жалко. Ведь талантливый, ты сам говорил.
– Да… Слабак он и чистоплюй. А здесь пахать надо, землю рыть и грызть, рылом в грязи. Это не для таких. Аристократы духа… Ничего, Мила, справимся и без них. Пробьемся!
– Пока только перебиваемся…
– И перебьемся!
Покров на Нерли… Посмотри, посмотри еще на это скромное, простое, скудное на красоты создание, посмотри. Посмотри издали, под пологим вечерним лучом или сквозь висячий утренний туман. Посмотри, подойди ближе… и поплывет, задрожит, как в речном отражении, простой светлый облик, негордый, некичливый, не раздавливающий тебя неподъемной тяжестью или чудовищным величием, а только как-то берущий душу твою в ладони и поселяющий в ней тихое спокойствие и какую-то щемящую тоску по всем ушедшим и всем живущим… Подумать только, в какой тьме, в каком ужасе жили… может, потому и создали такую красоту, такую мечту вечную, из камня сложив боль и надежду человеческую… Смогли. И мы можем. Неправда! Через всё, через грязь, гнусь, скверну в собственных душах – можем! Шухов на семьдесят лет раньше всех вантовые сетки провесил. Никитинская башня была выше всех в мире, никто до него таких не считал, а он смог. Хотя учился не в Оксфорде, а в Томскфорде. Мельников ни на кого не оглядывался, журналов вообще не читал… «трезвых мало и еще меньше благородных». Мало, Константин Степанович, но есть же! Не всё убито, растоптано, растеряно, не всё. Посмотри на этот светлый облик, он словно лик… Неправда!
– Что с этим сделаешь, Мила? Ну, вырос он так… как сорняк придорожный. Сейчас ведь пол-России стоит у дорог, продают всё, что могут, проезжающим в джипах и смотрят им вслед. А он не хочет стоять у дороги… Он человек и все-таки не зверь. Тебя вот кости встревожили – не догадываешься, зачем ему? Да не грызет он их, собаку он подкармливает, пса бездомного, драного, шелудивого, который его укусил. Видел их, сладкая парочка.
– Он так любит собак?
– Может, и любит. Кого-то ж надо. Или чувствует родственную душу: ему, наверное, тоже хочется грызть, кусать, рвать…
– Кого? За что?
– Всех, за все. За жизнь его такую, затраханную, замордованную. Мне это понятно, я, может, такой же был бы, если б карандаш не подвернулся. За карандаш держась и выплыл. А ему не за что ухватиться, его одна злость держит. Ты думаешь, когда он из твоей «Жизни в искусстве», из первоиздания, страницы выдрал на подтирку, и тебя потом пришлось отпаивать…
– Я ему ничего не сказала!
– Ну, я ему все сказал. Но ты что думаешь, это он по наивности?
– Нет, Ваня, он не играл. «Драна, желта – для ча? в сяти всё есь»… Он правда не знал, зачем она.
– Но он знал, что она тебе дорога. Понимаешь?
– «Народ злой, изо всех сил злой».