Глава девятая
Утром Мартына разбудил Савелий, с кем-то возбужденно разговаривающий под окном.
— А что же ты, друг ананасный, вечор портрет батюшкин писал, что ли?
— Портрет не портрет, но пообщался с вашим земляком. В гостях был! Что в этом удивительного-то, Савелий Алдакимович?
По голосу Мартын узнал Пронского и невольно припомнил, как в детстве они обегали попа Василия стороной, в суеверном страхе хватаясь за пуговицу на пиджаке или рубашке. «В гостях был…» А и в самом-то деле, что в этом удивительного, подумал Мартын.
— Мы, художники, не можем черпать все из себя: должны быть и внешние впечатления, — продолжал Пронский. — Я, например, люблю беседовать с попами и нахожу для себя эти беседы полезными и поучительными. Никто, скажу вам, так хорошо не знает быт простого народа во всех его тонкостях, как попы.
— Эко-эко, — вскипел Савелий, — руки по швам, язык штопором! Сам знаю, что они знают, а что не знают. Так ли, Семен?
«Уже и Семен здесь…» — удивился Мартын, но, глянув на часы, тут же по-военному быстро поднялся и закрутил, закрутил руками, энергично поворачиваясь да наклоняясь в разные стороны.
— Раз вон говорю нашему дьяку: какая такая твоя работа — только языком болтаешь! — продолжал Савелий. — А ты поболтай-ка с мое, говорит он мне. Вот буду, говорит, служить на никольщине: пока ектенью да акафист читать стану, ты попробуй-ка языком по губам болтать. Да и что же, думаешь, ведь подлинно не выдержал! Он акафист-то настояще вычитывает, а сам поглядывает — лопочу ли. Я лопотал, лопотал да и перестал. Смеху-то что потом было! Два стакана водки дьяку поднес: заслужил. Правда, что и их работа нелегкая.
Савелий помолчал — и тут же опять к Пронскому:
— А, вишь, ты то деревенских мужиков рисовать собрался, то за церкву принялся…
— Саве-елий Алдакимович, — примирительно протянул Пронский, — так ведь работа у нас такая — красоту людям нести. Церковь-то какая!..
В разговор вмешался Семен:
— А вы, простите, что же в Троице… с будничной или с праздничной стороны поработали?
— Мое искусство — тоже часть субботы, о которой я говорил, ради которой жив человек.
— Ну-ну… — усмехнулся Семен.
— Что же тут смешного? — удивился Пронский. — У нас какой-то почти суеверный страх перед тем, что, открывая своему народу гармонию и совершенство храмов, мы будто рискуем оживить религиозные чувства. Словно можно вдохнуть жизнь в давно умершее!..
— Почему умершее? Вера ведь нужна нам, людям, а не Богу. Не он, а мы делаемся от нее лучше… — как бы вслух подумала Нила, и Пронский беспомощно вкривь улыбнулся:
— Это уже из области христианства, Сергиев Радонежских, Серафимов Саровских. Для нас высоковато — мы, Нила Петровна, люди грешные! Кто такой, спрошу вас, живописец наших дней? — обратился он опять к Семену. — Это человек своей профессии, своего профессионального знания и умения, как адвокат, как инженер, как врач. Он готов написать и представить картину тому, кому понадобится картина. Он ждет своего клиента. Я вот, например, по заказу Министерства культуры рисовал Никиту Сергеевича Хрущева — он среди тружеников села.
— Кукурузину-то Никитке не забыл пририсовать? — подковырнул Савелий, но Пронский продолжал:
— А сейчас, работая по теме крестьянства, думаю создать большое полотно и о коллективизации деревни.
— Но по колхозам клиент, кажется, умер? Или еще кому-то такой соцреализм нужен?.. — раздался голос Мартына. — А как же тогда убеждения, чувство чести? — Похоже, он слышал весь разговор под окном.
Пронский метнулся, ерзнул взглядом в окошко. Напряжение медленно прошло по его упорному лбу.
— О, мой генерал! Доброе утро. Что вам ответить? Древний философ Екклесиаст, например, отечески советовал: «Не будь слишком правдив и не умствуй слишком…» А мы вот все мучаем себя, все умствуем. Жизнь-то, дорогой, нечто большее, чем набор привычных стандартов приличия, удобства. Поэтому ведь и в наших взглядах на жизнь мы часто изменяем себе, своими взглядами часто боремся против себя…
— Этак рассуждая, что угодно можно оправдать, — перебил Семен. — Нет уж, мысли у вас хоть и высоки, но в небо не летят. Объективная правда — не ваша логика, а мужицкая кровь. Не то, о чем препираются, а то, за что умирают. Только этого вам по-настоящему никогда не понять, потому что вся ваша сущность, простите, в том, что в жилах у вас течет не кровь, а какая-то прозрачная, игривая шипучка — ни угрызений совести, ни стремления взять да перекромсать себя!..
Семен говорил спокойно, с чувством своей силы, достоинства. И Пронский замолчал. Он был умен, но той «статической» разновидностью ума, которая есть не столько сила, сколько изощренная способность ощущать чужое бессилие. Это с детства приучило его к постоянной иллюзии собственного превосходства. Между тем в обстоятельствах, когда жизнь ставит мало-мальски сложные задачи, где от ума требуется большее, чем насмешливая наблюдательность, где надо, например, из двух возможных решений выбрать одно — правильное, Пронский часто терялся и не знал, как поступить.