Культуру Горький определяет как «организованное разумом насилие над зоологическими инстинктами людей» (25, 239). «Зоологическими» – значит «природными». Где коренятся эти инстинкты? Прежде всего, конечно, в крестьянстве (еще один постоянный враг Горького). Крестьянин, утверждал Горький, – «каторжник земли» (25, 209), который подчинен темной «власти земли», «раб земли, вечный пленник нищенской собственности» (26, 27), а «мужицкая сила питается стихийной «властью земли»», и в этом смысле она является силой «вражеской» по отношению к «социалистической культуре»: «Мужицкая сила – социально нездоровая, и […] культурно–политическая, талантливо последовательная работа партии Ленина–Сталина направлена именно к тому, чтоб вытравить из сознания мужика эту «силу», ибо сила эта есть в основе своей не что иное, как инстинкт классовый, инстинкт мелкого собственника, выражаемый, как мы знаем, в формах зоологического озверения» (27, 148). Рабочий же класс отличается тем, что вышел из-под этой власти и находится над ней – «для рабочего класса весь мир, вся «природа» – только материал» (25, 216). Материал для чего? Для создания культуры через преодоление природы и победу над ней.
Можно определенно утверждать, что горьковское ницшеанство, воспеваемый им героизм «нового человека» питались теми же фантазиями победы над природой. Отсюда – и задача литературы: изображать окультуренную, «вторую действительность» (25, 97). Эта «вторая действительность» – псевдоним «второй природы». Советская литература, к примеру, должна изображать человека как «врага природы, окружающей его, создателя «второй природы» на основе познанных и порабощенных им сил первой, врага и «ветхого Адама» в себе самом» (24, 277). Вот откуда – горьковское стойкое неприятие «больной достоевщины», «арцыбашевского декаданса», всего того, что, с точки зрения Горького, этого «Адама» культивирует.
Итак, вся история культуры, история превращения человека в Человека есть история его борьбы с природой. Но оказывается, что «дерзко, упорно исследуя хитрости природы, главного врага его […] все быстрее овладевая ее силами, создавая для себя «вторую природу»», человек «продолжает жить в высшей степени скверно и все сквернее относится к «ближнему» своему, к подобному себе. Я думаю, что скверненькая жизнь так и будет продолжаться до поры, пока человек не поймет, что его основным свойством должно быть удивление перед самим собою» (24, 270). Можно видеть, что знаменитая «горьковская вера в Человека» («удивление перед самим собою») не просто связывает последнего со все еще безуспешной борьбой с природой, но и обнаруживает кризис и даже некоторую бесперспективность этой борьбы на протяжении тысячелетий. Здесь, однако, вступает в действие «горьковский оптимизм», окрашенный в тона «активно преобразующего мир Марксова учения».
Так, целью борьбы с буржуазным строем является высвобождение сил человека, уходящих на классовую борьбу, для «борьбы с природой, ради подчинения ее стихийных энергий разумным интересам человечества» (24, 350); истинное призвание человека – не трата сил на борьбу человека с человеком в классовом обществе, а «овладение силами природы, укрощение их бешенства» (27, 43). Ясно, что этот идеал реализуется только в советской стране: «Рабоче–крестьянская власть Союза Советов ставит перед собой цель: переработать возможно большее количество физической силы рабочих и крестьян в разумную, интеллектуальную силу и влиянием этой силы ускорить процесс подчинения всех энергий природы интересам трудовой массы, освобождения ее от бессмысленного, каторжного труда на капиталистов» (24, 455). Таков, по Горькому, коммунистический идеал: «Человек создан затем, чтобы идти вперед и выше… Не может быть какого-то благополучия, когда все лягут под прекрасными деревьями и больше ничего не будут желать. Этого не будет, люди полезут еще на Марс, будут переливать моря с одного места на другое, выльют море в пустыню и оросят ее. […] Игра с огромнейшими стихийными силами природы, которые раньше возбуждали у человека страх и ужас, ныне становится […] обычным делом. На Днепре поднимают воду – это на Днепре, который якобы «реве та стогне», а на самом деле не знает, куда деваться. Пятьдесят лет назад никому и в голову не могло прийти, что можно взять да поднять реку на пятьдесят метров. Весело, страшно весело стало жить» (24, 392–393).