В 1881–1882 гг. мы видались нередко в Париже, куда Зибер приезжал заниматься в Национальной библиотеке. Он изучал тогда литературу о дикарях, задавшись целью проследить процесс возникновения правовых и этических норм на основе экономических условий так называемой «первобытной культуры». Опять я прослушал ряд импровизированных лекций, представлявших для меня высокий интерес.
К нашему революционному социализму того времени Зибер относился отрицательно, и я хорошо помню его страстные речи по адресу всех тогдашних фракций – «мирных пропагандистов», «лавристов», «бунтарей», «якобинцев» («Набат» Ткачева), «бакунистов». «Люди они хорошие, – говорил он, – но в научном социализме и в политической экономии ровно ничего не смыслят
На события русской жизни он реагировал великим гневом и великою скорбью. Правительственная реакция той эпохи, в особенности же репрессии и казни 1879–1881 гг., возмущали его до глубины души. Я видел его плачущим, когда однажды зашла речь о казни С. Перовской, Желябова и др. Террористических актов он не одобрял, хотя и допускал их психологическую – фактическую – неизбежность. Но если при этом предъявлялись слишком радикальные и явно неосуществимые требования, он, бывало, говаривал: «Будь героем, будь мучеником, если уж на то пошло, но не говори таких нелепостей, что первая попавшаяся баба скажет тебе, что ты
При иностранном происхождении (он был родом из немецкой Швейцарии и оставался швейцарским гражданином) Зибер, родившийся и воспитавшийся в России (в Крыму и в Киеве), был, можно смело сказать, психологически и
В последний раз виделся я с Зибером в 1882 г. в Париже. Он имел вид удрученный и болезненный. Было ясно, что его нервы вконец издерганы и он мучительно содрогался под ударами вестей, шедших из России.
Он гиперболически рисовал себе ужасы реакции и белого террора после события 1 марта 1881 г. – и боялся ехать в Россию. «Хоть я и швейцарский гражданин, – говорил он, – но это ничуть не помешает русскому правительству посадить меня в тюрьму, а то, пожалуй, и повесить!» – «За что? Помилуйте, – возражал я, – ведь вы не революционер, не эмигрант, ни в чем не замешаны»… «Да просто за направление, за образ мыслей, за дружбу с Драгомановым, за знакомство с эмигрантами»… Он находился в том нервозном состоянии, которое я назвал бы приступом политической ипохондрии. Желая его ободрить, я сказал, что вот и мне предстоит скоро вернуться в отечество, и, признаться, я немного побаиваюсь, ибо мои отношения к Драгоманову, Лаврову и другим, конечно, известны нашей жандармерии, а одному господину, который оказался шпионом, я преподнес мою брошюру «Записки южнорусского социалиста». Но при всем том я полагаю, что больших неприятностей мне не предстоит, а может быть, и совсем меня не тронут: ведь теперь, кажется, преследуют только активных деятелей революции, в частности террористов, а на «образ мыслей» уже не обращают столь пристального внимания, как прежде… И вспоминается мне сострадательный взор Николая Ивановича, где сквозило жуткое опасение за будто бы предстоящую участь…
С грустью простился я с ним.