Такой подход к анализу современных дискуссий вокруг исламских добродетели или норм также влияет на наше понимание политических следствий, которое оказывает движение благочестия на египетское общество. Исследователи исламистских движений часто считают, что возрождение мусульманских форм социальности (например, ношение хиджаба, рост заинтересованности в правильном выполнении ритуалов, процветание исламских благотворительных организаций) в ряде исламских обществ лучше всего понимть как проявление сопротивления
западному политико-культурному доминированию, а также как форму социального протеста против провалившегося проекта модернизации постколониальных исламских режимов[100]. С этой точки зрения проект реставрации ортодоксальных мусульманских добродетелей исходит из оппозиции тому, что можно обобщенно назвать секулярно-либеральным модернистским этосом, агентами которого часто считают постколониальные исламские режимы в сговоре с доминирующими западными силами.Подобную интерпретацию, конечно, нельзя считать полностью ложной — она затрагивает важную черту исламистских движений, но сводит их комплексность к тропу сопротивления
, не уделяя адекватного внимания ключевым вопросам: чему именно в гегемонии Запада, постколониальности и секулярно-либеральном этосе противостоят исламистские движения? Каковы их цели? И, что еще более важно, какие формы жизни, созданные этими движениями, не так просто описать через противостояние существующему господствующему порядку? Кроме того, как я покажу в главе 2, отношения между исламизмом и либеральной секулярностью — это не просто оппозиция или примирение, но близость и переплетение. Их следует анализировать через исторически меняющиеся, двусмысленные, непредсказуемые столкновения, порожденные этой близостью. Эти отношения, как я предложу далее, следует анализировать, обращая внимание на специфику дискуссий об исламских добродетелях (или ортодоксальных нормах ислама) в современной истории. Как я надеюсь показать, эти дискуссии оказываются неизбежно связанными с новыми формами субъективности, порожденными секулярными процессами. Я начну с уточнения, что имею в виду, когда настаиваю на изучении имманентных форм, которые приобретают исламские добродетели в современных дебатах об исламизации, а также с того, каковы аналитические риски подобного подхода.Манифестация норм и формирование этики
Культуролог Джеффри Минсон убедительно показал, что наследие гуманистической этики, в особенности в кантовском изводе, сохраняло значимость в постпросвещенческой мысли при относительном отсутствии внимания к морфологии моральных действий, то есть их форме[101]
. Минсон утверждает, что это наследие можно проследить как минимум до Канта, для которого истинная мораль в первую очередь представляла собой нечто рациональное, подразумевающее применение способностей разума, освобожденного от специфического контекста (социальных добродетелей, привычек, характера и т. д.), в котором происходит действие. Я бы добавила, что кантовское наследие становится особенно важным в свете традиции аристотелевской этики, которой оно пришло на смену, — традиции, в которой мораль одновременно реализовалась при помощи и проявлялась в направленных вовне формах поведения[102]. Возражая этой традиции, Кант утверждает, что моральное действие может быть моральным только до той степени, в которой оно не проистекает из привычки к добродетели, но порождается критической работой разума. Последнее предполагает, что действие является моральным вопреки склонностям, привычкам и настрою человека[103]. Сведение Кантом морального действия к движениям воли противостоит ценности, приписываемой частной форме морального действия, в аристотелевской картине мира[104]. Вопросы мотивации, намерения и выбора в аристотелевской традиции также важны, но только в перспективе актуальных практик.