Стрижайло видел, как вспыхнуло радостью лицо женщины. Как воодушевилась она, стала оправлять помятое платье, прихорашивалась, оглаживала плечи, укрепляла на плече матерчатый цветок. Искала и не находила зеркала. Не оглядывалась туда, где только что сидела среди обреченных людей.
– Давай, давай, губки еще накрась, – похлопал ее по спине боевик.
Молодой, зеленоглазый малый весело захихикал.
Стрижайло не верил удаче. Женщина обнаружилась, как третий, завершающий символ, как недостающая сторона треугольника, создавая устойчивую фигуру, способную устоять перед жестокой логикой замысла, изменить ход событий, принести избавление. Радуясь, веря в невероятную удачу, смотрел, как боевики уводят женщину в школу, где в учительской за письменным столом сидел лобастый захватчик, писал на бумаге послание, предназначенное для федералов.
Казалось, время слегка изменило свое направление. Отклонилось от натянутого тросика, образуя с ним острый угол, выбирая иной вектор. Зазор, отделявший голову змея от чешуйчатого хвоста, увеличился. Педаль, на которую наступила нога боевика, расширилась, прогал между контактами взрывателя стал больше.
Стрижайло лежал в забытье. Ему представлялась босоногая женщина в сиреневом платье, усыпанном мальвами, розами, лилиями, с черными распущенными волосами, в которые вплетены виноградные лозы. Величаво ступает по прохладным травам, перебредает ручьи, как «Весна» Боттичелли. И за ней шествуют ликующие спасенные толпы, несут на руках младенцев, уходят в чудесную голубоватую дымку.
Очнулся через час или два, когда квадраты солнца сместились, и он оказался в горячей душной тени. Дверь, ведущая в школу, растворилась. В нее втолкнули женщину. Она сделала несколько шатких шагов и остановилась. Сиреневое платье висело клочьями. Вывалилась белая, в кровавых ссадинах и засосах грудь. Голые плечи были в малиновых отпечатках, оставленных жадными пальцами. Губы вздулись, искусанные и разбитые. Лицо было расплющено ударами. Волосы путаными космами валились на спину и грудь. Она поддерживала драное платье, и на сиреневой бахроме, упавшей почти до пола, розовел изжеванный цветок мальвы. Казалось, на ногах у нее надеты красные чулки, – из-под платья по коленям и икрам сочилась живая кровь. Шатаясь, как пьяная, описывая кренделя, она двинулась к своему месту в толпе. Дотянула и упала, скрылась среди голов и тел. И там, где она упала, раздались женские причитания и вопли.
Стрижайло замер в тоске. Спасение было мнимым. Изнасилованная женщина с мальвой сулила не избавление, а неизбежную гибель.
К вечеру, когда солнце ушло, и в воздухе повисла рыжая, горчичная духота, и зал напоминал огромный лазарет, где тихие стоны сливались в изнурительный, волнообразный звук, и над головами то там, то здесь возникала пластиковая бутылка с мочой, передавалась из рук в руки, – в зал ворвались разъяренные боевики. Стали пинать людей, били наотмашь, выкрикивая:
– Суки, кричите!.. Орите, б… гребаные!.. Чтобы вас услыхали ваши кобели!.. А ну, орите громче!..
Толпа заголосила, сдавленно запричитала.
– Громче, суки!.. Пусть вас в Москве услышат!.. Ваш е… Президент пусть услышит!.. – Боевики вбегали в толпу, раздавали удары ногами.
Бой усилился, переходил в визги боли и ужаса.
– Громче, суки!.. Визжите, будто вас в жопу е…!.. – Боевики направляли стволы автоматов над головами сидящих, выпускали долбящие очереди. Выстрелы мешались с ревом и воплем обезумевших женщин, детей, которым казалось, что их начинают расстреливать. Некоторые пытались подняться, но их кулаками забивали обратно вниз. Зал ревел, сотрясался от тысячи криков. Жуткий ор раздвигал потолок и стены. Казалось, энергия ужаса подорвет заряды и всех поглотит гигантский взрыв.
Стрижайло, окруженный вопящими детьми, видел у стволов бледные трепещущие пузыри, проблески гильз. Кричал со всеми, захлебываясь спазмой, раздирая глотку нечеловеческим, хлещущим наружу страхом. Обнимал обомлевшего сына, прятал его голову у себя на груди, с единственной истерической мыслью – подставить себя под ревущие автоматы, заслонить от терзающих пуль его хрупкое тело.
Боевики отступили, испугавшись звериного воя, который издавала страшащаяся плоть, не желавшая умирать.
Постепенно крики стали слабеть. Превращались в хрипы и стоны. Люди сникали, лишенные сил. Голошенье сменялось заунывным, жалобным плачем, в котором была покорность судьбе. Толпа всхлипывала, шевелилась, наполняя духоту запахами ужаса, зловонными выделениями желез, набухших от предсмертного страха.
Среди утихших людей одна девочка продолжала биться, издавая кошачьи визги. Сучила босыми ногами, терла друг о друга колени, выгибала гибкую спину, хватала воздух скрюченными пальцами. Ее лицо исказила уродливая гримаса. Губы выталкивали желтую пену. Глаза затмили голубоватые бельма. Звук, который из нее исходил, был смесью завываний и визгов, какие раздаются в дремучих лесах, и сиплого мужицкого хрипа, какой издает разъяренный пьяница. Как рессору, ее сгибала невыносимая боль, в крике было нечеловеческое страдание.