Всего минуту назад мне хотелось плюнуть в лицо своему командиру. Так же, как и до этого — в полуразрушенной лавке, когда он выходил из-за ширмы, торопливо запихивая в нагрудный карман свернутую вдвое, пухлую пачку афганий, — мне хотелось плюнуть ему в лицо. Я не знаю, почему у меня возникло такое желание: может быть, даже и от зависти. Но в тот момент я ненавидел ротного. Мне хотелось вспороть ему живот короткой огненной очередью, и это не составило бы большого труда, надо было только чуть-чуть повести плечом и приподнять ствол автомата. И тут же увидеть, как мой доблестный ротный корчится под ногами... Я должен был его застрелить, по всем законам чести и справедливости — я должен был бы его застрелить; но я знал, что тогда неминуемо буду наказан. Меня арестуют и отдадут под трибунал. Мои же товарищи. И скорее всего расстреляют, а может, разберутся и надолго посадят в дисбат. Но это не имеет уже большого значения, поскольку те, кто возвращается из дисбата, не могут в полном смысле считаться людьми.
Так думал я, пока не взглянул на своего Славика Конева; а он уже ел арбуз. Меня всегда успокаивало лицо его с мягкими и выразительными чертами: узким, с горбинкой носом, яркими губами и подвижными темными глазками, — определенно, в крови его чувствовалось присутствие Моисея. Роста Коняга был невысокого, какой-то весь пухленький, свежий. Имел движения плавные, ни дать ни взять черный кот. И я даже помню, как в зимние дождливые ночи, когда мы прижимались друг к другу в промокших палатках, трясясь от холода, мне становилось теплей и приятней, если рядом оказывался именно он, мой давний товарищ.
Я уже говорил, что он с удовольствием рассказывал о себе. Родители его остались в Кронштадте. Отец — суровый мужик, капитан первого ранга, замкомбриг. Даже и пальцем не пошевелил для спасения сына от армии, когда пришел срок. Он хотел, чтобы тот поумнел, но потом, очевидно, смягчился. Из ухоженной, благословенной Германии нас перебросили в эту забытую богом страну. И Славику дважды за службу удавалось вырваться в отпуск, причем оба раза, как говорили наши штабисты, по вызову Ленинградского военного округа. Так что Коняга был не таким уж простым и бесхитростным малым, каким порою любил прикинуться.
Да, черт бы подрал эту забытую богом страну и нас вместе с нею! Прошло десять лет, а мы всё оглядываемся назад и с надеждой смотрим туда, откуда восходит солнце. Мы слышим опять заунывный голос муллы, протяжно зовущий к утреннему намазу, и словно пытаемся понять наконец, что же там с нами было и как нам жить дальше... Прошло десять лет, пора уж забыть — да и лучше бы забыть! Ведь крест ждет того, кто возьмет на себя грех всего мира. Война — это грех всего мира, но я не хочу на крест. Я не хочу быть спасителем, я ничего не хочу; только бы жить простым человеком.
— Понимаешь, чтобы возвыситься над людьми, надо совершить какую-то подлость!.. — сказал вдруг Коняга дня через три, как уплыли по реке наши арбузы и дыни.
Солнце в этот полдень пекло нещадно. Прохладные лощеные скалы отодвинулись в прошлое, они уступили место зеленоватым предгорьям. Всю ночь мы тряслись под броней, перемещаясь на запад, и стаяли теперь в оцеплении. На прочесывание очередного населенного пункта вышла первая рота, а мы тем временем перекрыли все подступы к кишлаку; БТР наш стоял у дороги.
— Вот отец мой, — продолжил Коняга. — Он всю жизнь совершает подлости, это я точно знаю!
— Ну ты даешь, — усмехнулся я, запихивая в длинное резиновое ведерко с бензином свою завшивевшую одежду.
На досуге мы решили провести профилактику.
Коняга сидел раздетый на краю наспех вырытого окопа, только что разбросав по горячей броне свои куртку и брюки, выполосканные в бензине.
— А что, нет, что ли?! — Славик презрительно сплюнул. — И ротный сейчас скрежещет зубами...
— А что ротный-то?
— Ну как что... Не мы, а первая рота орудует там в кишлаке — прогадал он.
— Да, ты прав, прогадал...
Я вынул из ведерка с бензином тяжелый комок мокрой робы и, посильнее отжав его, принялся встряхивать.
— Все ему мало, — продолжил Коняга с обыкновенным для него равнодушием. — Здесь получает чеками, в Союзе зарплата идет, выслуга — год за два... Все ему мало, сволочь! Сделал-таки нас соучастниками.
— Гад, мародер, — поддержал я товарища, так же раскидывая по горячей броне отжатые куртку и брюки,
— Хотя, в общем, если так разобраться: мы все мародеры. Все мы обкрадываем родную страну.
Коняга потянулся лениво, достал сигарету из мятой пачки, а из лежащего по правую руку подсумка спички.
— Э! Ты потише с огнем там — хочешь поджарить нас заживо!
— А что тише-то? — Славик вынул изо рта сигарету и повернулся ко мне лицом. — Твои родители — что, не воруют?..
— При чем здесь мои родители?
— А вот при том. — Коняга многозначительно уставился в небо. — Что, кроме как мародерства и крови, мы ничего и не могли сюда принести.
— Это не наше дело.
Я спрыгнул с брони на землю и выплеснул из ведерка остатки бензина.
— А вшей кормить — это наше дело, — усмехнулся Коняга.
— Что ты все воду мутишь! Чего ты хочешь? — я обернулся, отбросив ведерко.