— Черт его знает. Правды охота; справедливости, знаешь...
— Не надо никакой справедливости! Вернемся домой, там все будет путем...
— А отвечать кто будет?
— За что?
— Да за то. — Коняга отвернулся поморщившись.
— Это не наше дело.
— А чье?
— Вон, ротный есть! И ублюдки повыше... Дерьмо собачье!
— Во! — Коняга повернулся ко мне. — Мы-то и останемся в дураках! — Он тыкал в свою тощую грудь указательным пальцем. — Ротный откупится: бытие определяет сознание — так нас учили! У ротного-то все будет схвачено.- Коняга усмехнулся и шлепнул меня по плечу.
— А у нас? — я пытался ему возразить. — У нас тоже все будет схвачено! Да нам выдадут такие бумажки, что не устоит никакой бюрократ! — я взглянул на товарища, Коняга согласно кивал.
— Бумажки, говоришь... За проданную душу — бумажки?..
— Ее никто и не продавал.
— Тогда и бумажкам твоим грош цена!
— Какая разница?! Привязался к этим бумажкам — Мы видели такое!.. Мы должны что-то сделать!.. Хочешь, я скажу тебе?
Славик кивнул.
— А ну-ка, давай!
— Я поступлю в университет Ломоносова.
Коняга присвистнул.
— Нормально, валяй! — он засмеялся.
— Что ты смеешься? Думаешь, не получится?
Славик поморщился и взглянул на меня с сожалением.
— Послушай меня... и запомни, — теперь он говорил безо всякой иронии: медленно и устало. — Самое лучшее, что мы можем сделать, так это остаться здесь.
— Не понял?
— Лечь костьми в эту проклятую землю! — Коняга сплюнул и вновь посмотрел на небо. — Или вернуться, но только в цинковой упаковке.
— Нет, дружище, меня дома ждут.
— Мать проплачется... Но мне кажется: слез будет меньше, если ты не вернешься.
— Почему?
— Да потому что ты уже не сможешь быть собачьим дерьмом, — он вдруг поднялся, выбрался из окопа, взял резиновое ведерко и понес его на место, в машину. Но потом опять вернулся в окоп.
Солнце застыло в самом центре вечного круга, обжигая с высоты спины двух бритоголовых парней. Мы молча сидели на краю наспех вырытого окопа, рядом с бронированной пыльной громадиной, и теперь равнодушно смотрели в дальнюю даль: на лазурные горные вершины. Их подпирали под самое основание поля — плавно очерченными, будто накиданными друг на друга пластами; они были разными по окраске — от темно-серых, наверное, только что вспаханных, до бурых и желтоватых, цвета прелых трав и осенней листвы.
И все же они были очень похожими, я это чувствовал: в каждом из них присутствовал один и тот же оттенок, едва уловимый и доставляющий какую-то неясную боль. Если бы знал я, что это всего лишь соленый привкус здорового пота, густой и устойчивый; такой же, каким была пропитана клетчатая застиранная рубаха отца, когда он приносил ее с работу стирать, а может, облегчающий душу вздох благодарности.
Земля не может быть проклятой, если по ней ходят люди. Ведь они не просто так ходят, снашивая подошвы,- люди сразу берутся работать, так уж они устроены. Они как бы врываются в землю своими ладонями, дышат ее испарениями, начинают рождать на ней и умирать; те же безутешные матери увлажняют землю слезами... И всегда должен вызваться тот, кто готов за нее постоять. Если надо, очистить от всякой падали. Как это просто и правильно! И как непросто понять, что это и есть самое главное, а все остальное — возня и туман.
А пока мы сидели и почесывали бритые головы, изредка поглядывая в ту сторону, где орудует первая рота. Слабенький ветерок, вытекающий из ущелья, приглушал всплески выстрелов; кишлак терялся в пышной зелени фруктовых деревьев. И еще оттуда тянуло прохладой, мы знали, что там должна быть вода — журчит себе речушка или ручей по щебенке, между приземистыми лачугами, будто вылепленными из глины; и тут парни с исхудалыми, заостренными лицами в касках, обтянутых мешковиной, ударами ног вышибают ветхие двери и, пуская короткие очереди, боком вламываются внутрь,- нам тоже, конечно, хотелось быть на их месте. Вот тогда-то и появился на пыльной дороге этот странный старик с ишаком...
Он направлялся к жилью со стороны холодных каменных гор, откуда и мы прибыли на рассвете. Шел неторопливой, угрюмой походкой в просторных, совсем белоснежных полотняных штанах и длиннополой рубахе, поверх которой был накинут обыкновенный пиджак. И я помню — Коняга сказал: «Что бы ему не сесть верхом на осла и не въехать к людям, как полагается?..» Я не понял, что он имеет в виду, а старик тем временем приостановился и, повернувшись к нам спиною, осматривал бронетранспортер третьего отделения. Его не смутил даже грозный ствол крупнокалиберного пулемета, направленный как раз на него. Старик постоял немного и двинулся дальше, ведя за собой ишака.
Но, не покрыв и тридцати метров, он снова остановился, теперь уже напротив нашей машины: взглянул на солнце, на небо, достал откуда-то квадратный коврик или плед, расстелил под ногами, опять посмотрел на солнце и как бы прислушался. Затем осторожно, упершись по-старчески в бедра руками, он встал на колени, прижал ладони к груди и вдруг уткнулся чалмою в дорожную пыль.
— Видали, нет?!
Мы обернулись — это к нам подошел Володька Стеценко. Он кивнул в сторону старика:
— Силен, бродяга!