Уверенность в том, что я поступила правильно, тает еще до восхода солнца. Наверное, это похоже на потерю первой любви. Истощение, что накатывает волнами, оставляет за собой пустоту. Безудержные слезы усиливают головную боль, я только и думаю о том, как мучила Лотти. И содрогаюсь от рыданий каждый раз, когда вспоминаю, что никогда больше не войду в замок, не окажусь в Аннуне, не сяду на мою милую Лэм. Решит ли она, что я ее бросила? И я никогда больше не увижу своих друзей. Единственных своих друзей, они теперь в другом мире, который я уже не смогу посетить.
Когда слезы наконец иссякают, меня охватывает полное оцепенение. Но как только я начинаю думать о том, чтобы вытащить себя из постели и начать новый день, кто-то с грохотом взбегает по лестнице и стучит в мою дверь. И приоткрывает ее, не ожидая ответа.
В щели появляется лицо Олли. У него даже не хватает духу войти.
– Я снова тебя подвел, – говорит он наконец.
– Ты сделал куда больше. Ты меня просил пытать человека, а потом, когда нас поймали, ты промолчал. Это даже восхищает – то, насколько ты жалок. Или ты просто трус. Не могу разобраться.
– Я просто хотел найти способ поймать Мидраута. А когда вдруг увидел их… я испугался, Ферн.
– И твоей автоматической реакцией было свалить всю вину на меня.
– Для меня просто нет другого места. Здесь все знают, что я сделал с тобой. И даже если они мило улыбаются мне, они знают: я тот парень, который позволил сжечь свою сестру. Здесь меня никогда не сочтут хорошим человеком, по-настоящему хорошим. А в Аннуне…
– Ты думаешь, я не понимаю, что значит начать все сначала? – говорю я. – Здесь я навсегда останусь несчастной слабой жертвой.
– Но мне
– Потому что я вынуждена была оставаться одна!
Я роюсь в ящиках своего письменного стола и нахожу несколько старых фотографий. На одной из них мы с Олли, совсем еще маленькие, играем с соседскими детьми. Я бросаю брату этот снимок.
– Пять лет у меня никого, Олли.
– Ты должна была сказать лорду Элленби правду. Я не стал бы ее отрицать.
–
– Я… я скажу. Если ты хочешь.
Это жалкое предложение, и мы оба это понимаем.
– Не трудись. Лучше все равно не станет.
Я не признаюсь себе в другом: что я ничего не сказала лорду Элленби о роли брата в пытке Лотти, потому что всегда гордилась тем, что не являюсь послушным леммингом. Я знаю, что не делаю слепо то, что велят мне другие люди. И Олли меня не заставлял. Я сама причинила боль Лотти, точно так же как устроила пытку Дженни.
– У тебя все? – спрашиваю я, делая вид, что чем-то занята, хотя нельзя сказать, что могу кого-то этим обмануть. В моей спальне такой беспорядок, что смотреть невозможно, и кажется, я только и делаю, что пытаюсь ни обо что не споткнуться.
– Так это правда? Ты уходишь в отставку?
Я не отвечаю.
– Ферн, ты не можешь! Ты нужна им. Это глупо, ты ведь…
Я просто смотрю на него, и все аргументы умирают на его губах.
В школе я не могу ни на чем сосредоточиться. Я снова и снова проигрываю в памяти наш допрос Лотти, гадая, есть ли какой-то другой способ добраться до ее воспоминаний. Если бы только мы не были такими нетерпеливыми… Если бы только я сказала Олли «нет»… Когда я вижу Лотти в классе, она выглядит как обычно. Как она может скрывать все то, что с ней сделали?
Ночное время – самое тяжелое. Наверное, все стало бы легче, если бы я попросила лорда Элленби позволить морриганам удалить мои воспоминания об Аннуне, потому что я теперь не могу спать. Ведь тогда я буду в бессознательном состоянии, сновидицей, беспомощной. Я не смогу сама защититься от собственных кошмаров… или других вещей, что преследуют меня. Потому что нет сомнений в том, что я окажусь в списке Мидраута, когда произойдет нападение. А если и нет, полагаю, золотой трейтре, убивший маму, захочет добраться до той девочки, которая сумела его победить.
И я прихожу к самому простому решению: по крайней мере несколько суток я просто не должна спать.
Сидя у самой холодной, твердой стены своей спальни и пытаясь не обращать внимания на тяжелеющие веки, я мучаю себя воспоминаниями обо всем, что потеряла. Это помогает не заснуть, как щипки. И как всегда в моменты душевных кризисов, моим убежищем становятся искусство и сахар. Я делаю набросок за наброском, изображая свою жизнь в Аннуне, это нечто вроде самобичевания. Я уверена, что никто не видит и не слышит, как я ночами совершаю налеты на кухню, но, когда у нас кончается вторая упаковка шоколадок, папа отказывается покупать новые. Мне становится все труднее и труднее бодрствовать – даже когда я заставляю себя пить жуткий растворимый кофе, который так любит папа. Иногда я позволяю себе задремать ненадолго, ставя будильник на каждые полчаса, чтобы хоть слегка отдохнуть, так что пока еще у меня есть неплохие шансы избежать кошмаров.