– Нет. Внутри все омертвело, превратилось в пыль, вроде той, что просачивалась сквозь щели в окнах. Ты когда-нибудь впадала в отчаяние?
– Конечно. В Лондоне. Но я плакала.
– Извини, дочка. Я сосредоточился на той истории и забыл. Очень сожалею.
– И что ты сделал?
– Я поднялся и спустился по лестнице и поговорил с консьержкой, и она спросила меня о мадам. Она тревожилась, потому что полицейские приходили в квартиру и задавали ей вопросы, но при этом она оставалась вежливой. Она спросила меня, удалось ли нам найти украденный чемодан, и я ответил, что нет, и она сказала, что это жуткое невезение и большая беда, и спросила, действительно ли в чемодане находились все мои рукописи. Я ответил – да, и она спросила: неужели не осталось машинописных копий? Я ответил, что и копии находились в чемодане. Тогда она сказала: «Mas ça alors[192]. Разве копии делаются для того, чтобы терять их с оригиналом?» Я ответил, что мадам положила их в чемодан по ошибке. Это огромная ошибка, указала она. Фатальная ошибка. Но мсье, конечно же, все помнит. Нет, ответил я. Но, настаивала она, мсье должен все помнить. Он же их написал. Oui[193], ответил я, но, увы, это невозможно. Мсье должен попытаться вспомнить, настаивала она. Попытаться мсье может, ответил я, но это бесполезно. Но что же теперь мсье делать, спросила она. Мсье работал здесь три года. Я видела, как мсье работал в кафе на углу. Я видела, как мсье работал за столом в столовой, когда приносила ему почту. Работал не разгибая спины. Как же это несправедливо! Это несправедливо, согласился я. Тогда консьержка заплакала. Я ее обнял, и от нее пахло потом, и пылью, и старой одеждой, и волосы ее пахли прогорклым жиром, и она плакала, положив голову мне на грудь. Ваши стихи тоже, спросила она. Да, ответил я. Какое несчастье, сказала она. Но уж их-то вы сможете вспомнить. Я постараюсь, ответил я.
Обязательно, пообещал я ей. Ох, мсье, сказала она, мадам такая красавица, и такая веселая, и такая славная, но это очень серьезная ошибка. Вы выпьете со мной стаканчик виноградной водки? Разумеется, ответил я, и она, всхлипывая, отпрянула от моей груди, чтобы взять бутылку виноградной водки и два маленьких стаканчика. За ваши новые произведения, сказала она. За них, поддержал ее я. Мсье станет членом Academie Francaise[194]. Нет, ответил я. Academie Americaine[195], сказала она. Или вы предпочитаете ром? У меня есть немного рома. Нет, ответил я. Виноградная водка – это очень хорошо. Хорошо, согласилась она. Еще по стаканчику. А теперь, добавила она, пойдите куда-нибудь и напейтесь. И поскольку Марселла сегодня убираться не придет, как только появится мой муж и сможет подменить меня, я поднимусь в вашу квартиру и приберусь. Хотите, чтобы я вам чего-нибудь купил? Хотите, чтобы я приготовил завтрак? – спросил я ее. Конечно, ответила она. Дайте мне десять франков, и я принесу вам сдачу. Я бы приготовила вам обед, но вечером вы все равно должны куда-нибудь пойти. Даже если это выйдет дороже. Allez voir des amis et manger quelque part[196]. Если бы не мой муж, я бы пошла с вами.
Пойдемте со мной и выпьем в «Кафе дилетантов», предложил я. Мы выпьем горячий грог. Нет, я не могу покинуть эту клетку до прихода моего мужа, ответила она. Здесь всегда должен кто-то находиться. Оставьте мне ключ. К вашему возвращению все будет в порядке.
Она была такой милой женщиной. И мне действительно стало лучше, ведь не было у меня иного пути, кроме как начать все заново. Но я не знал, удастся ли мне это. В некоторых историях речь шла о боксе, в других – о бейсболе, в третьих – о скачках. Это то, что я знал лучше всего, а две или три были о Первой войне. Когда я их писал, меня переполняли эмоции, я ощущал все, что происходило с каждым персонажем, я вложил в них всю душу и все знания, выкладывался полностью, переписывал и переписывал, пока все мои эмоции и чувства не спроецировались на них. В газетах я работал с юности, а потому умел забывать все, что излагал на бумаге. Каждый день ты стираешь из памяти все начисто, как стирают надпись с грифельной доски губкой или мокрой тряпкой, и от этой дурной привычки я не могу отделаться и по сей день.
Но консьержка, и ее запах, и ее практичность, и решительность словно вонзились в мое отчаяние, как вонзился бы гвоздь, загнанный крепкими ударами молотка, и я подумал, что должен что-то предпринять, что-то, что пойдет мне на пользу, хоть рукописи уже не вернуть. Уже я отчасти радовался пропаже романа, потому как так же ясно, как видишь дождь, льющий над океаном из тяжелого облака, видел, что могу написать этот роман лучше. Но мне недоставало рассказов, словно они были частичкой моего дома, и моей работы, и моего единственного ружья, и моих скромных накоплений, и моей жены; а также моих стихов. Но отчаяние уходило и замещалось чувством утраты. Но в этом чувстве приятного мало.
– Я знаю что такое утрата, – кивнула девушка.