Раздался гром аплодисментов, как вдруг хлопанье оборвалось, а затем прокатились разрозненные раскаты смеха: дело в том, что в то время как председатель, еще дрожа от только что произнесенных им слов, вернулся к столу, бородатый незнакомец поднялся и, в ответ на аплодисменты, несколько раз угловато покивал и неловко помахал рукой, выражая вместе формальную признательность и некоторое нетерпение. Славский и двое распорядителей сделали отчаянную попытку стащить его со сцены, но из глубины залы стали кричать «Позор, позор!» и «Оставьте старика!»
В одном из попавшихся мне на глаза изложений этой истории высказывалось предположение, что среди публики у него имелись сообщники, но я думаю, что массовое сочувствие, возникающее столь же неожиданно, как и массовое озлобление, вполне удовлетворительно объясняет оборот, который начало принимать дело. Несмотря на то что старику приходилось отбиваться от трех человек, он ухитрялся сохранять достоинство, и когда его не слишком решительные противники ретировались и он снова завладел рояльным табуретом, опрокинутым во время схватки, по зале прошел гул одобрения. Однако, как это ни прискорбно, общий настрой собрания безнадежно пошатнулся. Тем из присутствующих, кто был помоложе и побуйней, такое развитие событий начало нравиться чрезвычайно. Председатель, раздувая ноздри, налил себе стакан воды. Из двух углов залы осторожно переглядывались два агента сыскной полиции.
За речью председателя следовал отчет казначея о суммах, полученных от различных учреждений и частных лиц на сооружение памятника Перову в одном из загородных парков. Старик не спеша достал клочок бумаги и огрызок карандаша и, приладив бумагу на колене, принялся отмечать цифры по мере того, как они произносились. Затем на сцене ненадолго появилась внучка сестры Перова. Этот номер программы доставил организаторам много хлопот, ибо эта толстая, лупоглазая, восковой бледности молодая женщина лечилась от меланхолии в заведении для душевнобольных. В жалком розовом платье, с трагически перекошенным ртом, она была наскоро представлена публике и потом передана обратно в крепкие руки дородной женщины, которую заведение к ней приставило.
Когда Ермаков, в те годы любимец театралов и, так сказать, драматическая разновидность оперного beau ténor[79]
, начал читать сливочно-шоколадным голосом монолог Князя из «Грузинских ночей», стало ясно, что даже его преданнейших поклонников реакция старика занимала больше, чем красота исполнения. Когда дошло до строчек:его самообладание впервые дало течь, и он медленно развернул большой платок и с кряком высморкался, так что густо подведенный, алмазно-яркий глаз Ермакова закосил, как у пугливого коня.
Платок проследовал обратно в недра сюртука, и лишь несколько мгновений спустя сидевшим в первом ряду стало видно, что из‐под очков у него текут слезы. Он не пытался отереть их, хотя раз или два его рука с растопыренными пальцами поднималась было к очкам, но тут же опускалась обратно, точно он боялся таким жестом (что и было жемчужиной всего изощренного спектакля) привлечь к своим слезам внимание. Громовые рукоплескания по окончании чтения были, несомненно, скорее данью старику за его игру, чем Ермакову за декламацию поэмы. Затем, едва аплодисменты стихли, он встал и подошел к краю сцены.
Члены комитета не пытались остановить его, и тому имелись две причины. Во-первых, председатель, возмущенный до крайности вызывающим поведением старика, удалился на минуту, чтобы сделать кое‐какие распоряжения. Во-вторых, странные сомнения начали тревожить и некоторых организаторов; так что когда старец облокотился о пюпитр, в зале воцарилась полнейшая тишина.
– И это слава, – сказал он таким глухим голосом, что из задних рядов раздались крики: «Громче, громче!»
– Я говорю, и это‐то слава! – повторил он, сумрачно оглядывая публику поверх очков. – Десятка два ветреных стишков, жонглированье трескучими словесами, и имя твое поминают, точно ты и впрямь принес человечеству какую‐то пользу! Нет, господа, не надо себя обманывать. Империя наша и трон Государя-батюшки стоят как стояли в своей непоколебимой мощи, аки гром оцепенелый, а сбившийся с пути юноша, кропавший бунтарские стишки тому назад полвека, – ныне законопослушный старец, пользующийся уважением честных сограждан. Старец, прибавлю, который нуждается в вашем вспомоществовании. Я жертва стихий: земля, которую я возделывал в поте лица своего, агнцы, коих я своими руками вскормил, пшеница, махавшая мне златыми дланями…