Памятник был своим чередом открыт и приобрел большую популярность у местных голубей. Спрос на собрание сочинений, как и следовало ожидать, сошел на нет посредине четвертого издания. Наконец, спустя несколько лет, старейший, хотя, возможно, и не самый умственно одаренный житель уезда, где Перов родился, разсказал сотруднице одного журнала, что припоминает, как отец говорил ему, что нашел скелет в камышовых зарослях местной речки.
На этом можно было бы и кончить, кабы не пришла революция, вывернувшая пласты тучной земли вместе с белесыми корешками разнотравья и жирными лиловыми червями, которые в других обстоятельствах остались бы погребенными. Когда в начале двадцатых годов в мрачном, голодном, но болезненно-деятельном городе размножились разные диковинные культурные учреждения (например, книжные лавки, где знаменитые, но обнищавшие писатели продавали собственные книги, и проч.), кто‐то обеспечил себе двухмесячное пропитанье, устроив Перовский музейчик, и эта затея привела к еще одному воскрешению.
А экспонаты? Все налицо, кроме одного (письма). Подержанное прошлое в убогом помещении. Миндалевидные глаза и каштановые локоны на драгоценном Шереметьевском портрете (с трещиной в области открытого ворота, как бы от неудавшегося обезглавливанья); потрепанный томик «Грузинских ночей», будто бы принадлежавший Некрасову; плохо вышедшая фотография сельской школы, построенной на том месте, где некогда стояли дом и сад в имении отца поэта. Старая перчатка, забытая каким‐то посетителем музея. Несколько изданий сочинений Перова, разложенных так, чтобы занять собою как можно больше места.
И так как все эти жалкие реликвии отказывались составить одну счастливую семью, пришлось добавить несколько предметов эпохи, например халат, который известный радикальный критик носил в своем вычурном кабинете, и кандалы, которые он же носил в сибирском своем остроге. Но так как ни эти убогие вещи, ни портреты разных литераторов того времени все‐таки не были достаточно объемисты, то посреди унылой этой комнаты установили модель первого железнодорожного поезда, пущенного в России (в сороковых годах, между Петербургом и Царским Селом).
Старик, которому уже перевалило далеко за девяносто, но который не лишился еще дара речи и держался более или менее прямо, водил вас по музею, словно он был там гостеприимный хозяин, а не сторож. Было странное ощущение, что вот сейчас он пригласит вас в другую (несуществующую) комнату, где будет подан ужин. В действительности же ему принадлежали только печка за ширмой да лавка, на которой он спал; но если вы покупали одну из книг, выставленных на продажу у входа, то он вам ее надписывал, словно это само собою подразумевалось.
И однажды утром женщина, приносившая ему еду, нашла его на лавке мертвым. В музее некоторое время жило три сварливых семейства, и вскоре от его экспонатов ничего не осталось. И как будто чья‐то огромная рука вырвала с хрустом кипу страниц из множества книг, или будто какой‐то легкомысленный сочинитель засунул в сосуд истины эльфа фантазии, или будто…
Впрочем, это несущественно. Так или иначе, в продолжение последующих двадцати с чем‐то лет Россия утратила всякую связь с поэзией Перова. Молодые советские граждане столь же мало знают о его произведениях, что и о моих. Без сомненья, наступит время, когда его вновь откроют и опять будут им зачитываться; а все же нельзя отделаться от ощущения, что люди тем временем много теряют. Хотелось бы тоже знать, к какому выводу придут будущие историки насчет старика и его необычайной претензии. Но это, разумеется, вопрос второстепенной важности.
Быль и убыль[81]
В первые цветоносные дни выздоровления после тяжкой болезни (с которой, как полагали все, и прежде всего сам больной, девяностолетнему организму уже не справиться) мои добрые друзья Норман и Нура Стон уговаривали меня повременить еще с возвращением к научной деятельности и заняться на досуге чем‐нибудь безвредным, вроде звездословиц или солитэра.
Первое исключается совершенно, потому что охотиться за именем азиатского города или названием испанского романа в чащобе перетасованных слогов на последней странице вечернего сборника новостей (занятие, которому моя младшая правнучка предается с рвением необычайным), по мне, гораздо утомительней манипуляций с животными тканями. О солитэре же можно подумать, особенно если и сам расположен к интеллектуальной его разновидности; разве раскладывание собственных воспоминаний не того же рода игра, где в праздной ретроспективе сам себе раздаешь события и переживания?