А я и не знал про этот научный факт, непреложно установленный пытливым умом человечества: что если бросать лягушек в горячую воду – они мгновенно выпрыгивают из нее (то есть имеют шанс на спасение; впрочем, все зависит от диаметра котла), но если воду нагревать постепенно – лягушки гибнут все, притом агония настолько мучительна, что представляет для естествоиспытателя, надо полагать, огромный интерес.
Возможно, и вы не знали этого. Зато Гитлер знал. Гестаповские аналитики были в курсе передовых достижений.
Избранный ими путь к реальному и конкретному окончательному решению известного вопроса может показаться искусственно затянутым, излишне окольным, абсурдно дробным: тысяча мельчайших шажков как бы несколько вкось, как бы под углом к ясной цели.
Вместо того чтобы всех сразу собрать да сжечь, развели, понимаешь, на несколько лет правовое государство: закон о том, закон о сем, аккуратно заштриховывая клеточку за клеточкой.
Про штампы в паспортах. Про смешанные браки. Про крупное имущество евреев. Про мелкое. Про жилье. На все – закон, все исключительно по закону, и пока не войдет в силу следующий закон, – что не запрещено предыдущим, то как бы и разрешено. Преподавать нельзя, но учиться – что ж, продолжайте. Хотя посещать библиотеки тоже нельзя. И читать в общественных местах. И держать книги дома. Впрочем, к моменту этого запрета обучение тоже вне правового поля.
Темп стремительный, но последовательность законодательных инициатив нарочито загадочна. Не как полет, например, стрелы. Государство без конца отвлекается на мелочи: под влиянием праведного гнева и поддаваясь естественному отвращению. Не забыть принять закон, чтобы евреи не курили сигар. И сигарет! Чтобы не курили на улицах! Чтобы не курили вообще, под страхом смерти! И не ходили по тротуарам! И не сидели на садовых скамейках! И не держали домашних животных! И не ели мороженого! И чтобы в булочных им не продавали ни выпечки, ни сдобы!
Еще на градус, еще – вот уже и кипяток: единственное право еврея – оно же и обязанность – носить на одежде желтую звезду; каждый, кто выкажет сочувствие человеку с желтой звездой, подлежит наказанию; теперь (только теперь!) отменяем эмиграцию и включаем на полную мощность газовые печи.
Именно такую скорость, что бы ни говорили максималисты, следует признать оптимальной. При ней главные психологические процессы идут как надо.
Во-первых, в дурацком положении оказывается заграница. Западным корреспондентам никто не верит: запрет на сдобу – ведь это бред. Книги – это, конечно, посерьезней, но нельзя же, согласитесь, по таким поводам вмешиваться в чужие внутренние дела. Что же до газовых печей – то кто же их видел? кто наблюдал в действии? кто испытал его на себе и представил засвидетельствованный отчет?
Во-вторых, местное население тоже в одночасье не оскотинить: есть образованные, есть верующие, вообще у многих поначалу представления о порядочности как-то не совмещаются с истреблением людей за здорово живешь. Поэтому необходимо еврея помаленьку девальвировать, чтобы в конце концов никто уже не принимал его за человека. Одной пропагандой этого не добьешься, искреннюю злобу всем поголовно не привить, а вот легкое удовлетворение – скорее даже облегчение – от того, что ты-то, слава Богу, полноценный, тебя не тронут, с тобой и с твоими детьми ничего такого не сделают, – это да. Плюс правосознание: с кем ты? – спрашивает государство. – Со мной или с моими врагами? Плюс коллективизм: народ и партия едины, а ты, что ли, отщепенец безродный? Плюс шкурный вопрос.
Наконец – тоже не самое немаловажное: такая стратегия полностью дезориентирует жертв. А если бы объявили с ходу, скажем, год открытых убийств: с 1, допустим, января по 31 декабря все евреи от мала до велика должны быть уничтожены, – уверяю вас, они оказали бы сопротивление. Армия, полиция, гестапо, народные дружины понесли бы огромные потери. Чего доброго, прочие граждане выступили бы на помощь государству не поголовно, и кончиться могло черт знает чем.
А так… Вы только вообразите себе кенигсбергского мальчика 1928, например, г. р., из интеллигентной еврейской семьи (папа у него, кстати, ариец), воспитанного на Шиллере, Бетховене, и все такое. Влюбленного в немецкую природу (сосны и дюны на Куршской косе), в родной, старинный, сказочно прекрасный город. Как вы думаете: возненавидит он свою страну, свою Германию за то, что она лишила его выпечки и сдобы, или за то, что отобрала у старого учителя канарейку? не позволяет кататься на велосипеде, играть на скрипке? или даже за то, что велела тете Фанни явиться на вокзал с вещами и увезла неизвестно куда?
Не возненавидит. Даже не разлюбит. В том-то и дело. Родина, блин. Ее отнимают, а шарик летит. В этом ужас положения. Анне Франк, ровеснице, в Голландии – нет, разумеется, не легче, но все-таки проще: ее ищут враги, она прячется от врагов. Она знает, что она для них – не человек, и поэтому тоже отчасти сомневается – люди ли они. У Михаэля Вика таких сомнений нет. Анна не умеет ненавидеть, он – не может. И не хочет.