И вот вдруг в воздух — и к нам вниз и вверх к небу — брызнули звуки струн, — я видел — это она играла на чем-то. Играя, она говорила, обращаясь вниз к своим ногам, говорила речитативом, и хотя звуки струн заглушали тембр ее голоса, но он был так же чудесно красив, как и вся она. Струны дрожали то тихо и нежно, то вдруг их звуки становились громкими и смелыми. Казалось, что они сделали воздух чище и свежее и усилили еще более во всем вокруг меня отпечаток благородной красоты, явившейся вместе с появлением этой женщины, красивой, как мечта. Всё стало как сон — сон, освежающий душу… И от лица женщины, не иссякая, исходило сияние. В мечтательных звуках струн, тихо рокотавших задумчивую мелодию, высоко надо мной, на фоне неяркого, но красивого розоватого света, под синим небом над ее головою, эта дивная женщина с каждым моментом становилась всё более прекрасной и фантастичной, всё далее увлекавшей меня от земли и ее чувствований. Я стоял, боясь пошевелиться, храня мое очарование и наслаждаясь им, и мне казалось, что в меня вошло что-то новое, — новое понимание жизни и самого себя; что из всех чаш, которые я уже испил, — та, которую я пью теперь, только одна не содержит в себе ни капли земной грязи, только одна действительно чиста…
И вдруг — всё это исчезло. Исчез огонь — и профиль женщины потерял ясные очертания. Она встала и, вся белая, прозрачная, тающая от движений, исчезла в темном четырехугольнике, откуда прежде исходил розоватый свет. Потом послышался резкий звук визга железных петель двери, дребезг стекол, грубый звук запираемого замка.
— Всё, — сказал хохол, взяв меня под руку и выводя из ниши.
Не сказав ни слова друг другу, мы пошли с ним домой, и, только расставаясь со мной, он сказал:
— Завтра опять…
Но это было бесполезно говорить мне.
На другой день мы снова пошли, когда настало время, и снова провели часы, как во сне, и опять пошли, и так ходили почти в течение месяца, в продолжение которого смотрели на эту красавицу семнадцать раз.
Мы жили все эти дни как-то странно. Не говоря никому о нашем счастье, дни мы жили, как все, — с виду как все, — так же работали и о том же говорили. Но ни на один момент мы не забывали, что, когда наступит ночь, мы будем жить созерцанием дивной красоты, доступной только нашим глазам. Мы мало говорили о ней — зачем говорить о том, что недоступно определению словом, что постигается не умом, а чувством и, охваченное им, облагораживает его, как огонь, очищая кусок темной руды, вытапливает из него девственно чистое серебро… Хорошо нам жилось в эти дни, и высоко поднятыми над землей чувствовали мы себя. Но однажды, когда мы были в нише и ждали, с балкона кто-то бросил в нас тяжелый камень. Он ударился в стену над нашими головами и запорошил нам глаза кремнистой пылью. На другой день — мы нашли нишу заваленной разным хламом, и темная фигура, стоя на балконе в угрожающей позе, ожидала нас, размахивая рукой. Мы воротились назад, и опять вслед нам был брошен камень, обрызгавший нас грязью.
Долго мы жили воспоминаниями о ней, этой женщине, и всегда вспоминали с такой тихой, ласкающей душу грустью.
ПОЭТ
НАБРОСОК
Когда Шура, придя из гимназии, разделась и прошла в столовую, она заметила, что мама, уже сидевшая за накрытым столом, улыбнулась ей как-то особенно. Это обстоятельство тотчас же задело любопытство Шуры, но она была уже большая и сочла ниже своего достоинства выдавать себя вопросами. Она молча поцеловала маму в лоб, и, мельком взглянув на себя в зеркало, села на свое место. Тут ей опять бросилось в глаза нечто особенное — стол был сервирован «по-парадному» и на пять персон. Значит, кто-то приглашен обедать, только и всего. Шура разочарованно вздохнула. Она хорошо знала всех знакомых папы с мамой и тети Зины — среди них положительно нет ни одного интересного человека. Господи! Какие все они скучные, и как вообще скучно на свете…
— Это кто? — кивнув головой на прибор, равнодушно спросила Шура.
Прежде, чем ответить ей, мама посмотрела на свои часы, потом на стенные, потом, наклонив голову в сторону окна, к чему-то прислушалась и, наконец, улыбнувшись, сказала:
— Угадай…
— Неинтересно… — сказала Шура, чувствуя, что любопытство вновь вспыхивает в ней. Она вспомнила, что горничная Люба, отворяя ей дверь, тоже как-то особенно сказала:
— Пож-жалуйте!
Люба вообще очень редко говорила «пожалуйте» и никогда еще не говорила именно так, с жужжанием. Шура очень хорошо помнит это, ибо малейшая новая черточка в скучной, установившейся в тесные рамки, домашней жизни семьи производит очень заметную рябь на ее спокойной поверхности и хорошо запоминается жаждущей впечатлений головкой Шуры.
— А может быть, и интересно… попробуй, угадай, — снова предложила мама.
Вспомнив интонацию Любы, Шура уже была уверена, что интересно, очень интересно, но спросить прямо ей было почему-то неловко.
— Кто-нибудь приехал… — якобы равнодушно сказала она.
— Несомненно, — кивнула головой мама… — Но кто?
— Дядя Женя, — предположила Шура, чувствуя, что у нее на щеках выступала краска.