то есть ко мне, к мужу, нелюбимому, тихому, хлещущему ее узорчатым ремнем. Но я ничего не мог поделать с ее украинским упрямством. Я только старался не заводить споров с ней при свидетелях. А она, напротив, жаловалась на меня многим, что я почему-то придираюсь к ее стихам» (Одоевцева I. С. 389–390).
Если отбросить элемент анекдотичности, присутствующий в повествовании Одоевцевой, то очевидно, что Гумилев видел в поэзии ранней Ахматовой импонирующее читательской «массе» «мелодраматическое» начало, которое он решительно не принимал — при том что исключительное поэтическое мастерство автора «Четок» признавалось им безусловно. В рецензии подобная двойственность оценки полностью сохраняется: при всех комплиментах «стилистике» Ахматовой, ее книга, по мнению Гумилева, «окажется волнующей и дорогой» для читателей инфантильных или ностальгизирующих по юной поре жизни: «В ней обретает голос ряд немых до сих пор существований, — женщины влюбленные, лукавые, мечтающие и восторженные говорят, наконец, своим подлинным и в то же время художественно-убедительным языком» (см. стр. 98–103; ср. с гумилевским определением творчества Игоря Северянина: «И вдруг <...> люди книги услышали юношески-звонкий и могучий голос настоящего поэта, на волапюке людей газеты говорящего доселе неведомые «основы» их странного бытия» — стр. 73–76 № 63 наст. тома). Такая оценка творчества Ахматовой оставалась у него неизменной до конца жизни: в лекциях Гумилева 1920–1921 гг. Ахматова «пишет от имени всех покинутых женщин» (Семевская Н. Н. О Н. С. Гумилеве // Жизнь Николая Гумилева. С. 190).