— И за лето мы поистратились. Извини, я не хотел об этом говорить.
Константин Петрович с некоторым усилием качнулся вперед и легко встал. Он был высок и строен и еще моложав и бодр для своих пятидесяти двух лет. Только в сутулости сухой и жесткой спины уже чувствовалась усталость немало пожившего человека. Хотел шагнуть к ней, но что-то удержало его, и он остался стоять у кресла, не отрывая от нее взгляда. Только сейчас он увидел: она была в новом платье, простеньком, свободном в талии, оно очень ей шло. Впрочем, ей шли всякие платья… Он знал эту ее привычку — быть дома не в халате, а в платье, в том, которое ей больше всего нравилось. В иных платьях он видел ее только дома, она больше никуда не надевала их. Ему трудно было понять и эту ее девичью привычку, но он более или менее умел не замечать ее.
— Ну что тебе надо? — спросил он, и в голосе его прозвучала не только усталость, но нетерпение человека, которого не понимают. — Я живу только для тебя. У меня больше нет ничего. И я люблю тебя.
— Мне ничего от тебя не надо. — Она обернулась к нему, и он увидел большие синие глаза, пылающие дико и отчужденно. — Я у тебя никогда ничего не просила для себя. Ничего. Мне нужно одно: чтобы мы жили, как люди.
— А мы как живем? Как скоты?
— Да, — сказала она решительно.
— Лиза!
— И мне стыдно так жить.
— Лиза! Что случилось? Неужто буйные праздники — это и есть жизнь?
— Разве только в праздниках дело? Не знаю, почему ты боишься людей?
— Господь с тобой!
— Не притворяйся. Я не могу больше так. Это меня угнетает. Убивает. Если ты не понимаешь этого…
Константин Петрович хотел распрямиться, но спина не повиновалась, и он остался стоять, ссутулившись, будто с грузом на плечах. И если бы она взглянула сейчас на него, то увидела бы перед собой состарившегося, уставшего человека. Но она не взглянула.
— Может, я стар для тебя… — глухо проговорил он. Это было его последним козырем во всех подобных размолвках, которые нередко случались в последние годы.
Раньше она, бывало, принималась утешать его: зря он об этом спрашивает, зря мучает себя, и она не лгала. Ей больше ничего и никого не нужно было. Она знала, что он любит ее и у него действительно не было никого другого на свете. Но она знала также, что у него есть что-то такое, что сильнее его любви к ней, и это, еще не распознанное, сковывало ее всякий раз, и она каким-то неизвестным ей чутьем угадывала его тяжелую неискренность, помимо своей воли замыкалась в себе. Все ее тело тогда будто остывало, хотя она и не хотела этого. Женская ее сущность где-то чувствовала фальшь и противилась ей.
— Значит, правда? — с вызовом сказал он, поняв ее молчание как подтверждение своих догадок.
Скажи она, что это не так, ссора сама собой отступила бы, непонимание рассеялось, их снова объединило бы извечное великое стремление мужчины и женщины друг к другу. И чем искреннее, откровеннее были бы двое в своих чувствах, тем радостнее была бы их любовь.
— Ты молчишь?
— Оставь, пожалуйста, — сказала она почти равнодушно, как говорят чужому человеку. — Я не об этом. Пожалуйста, — повторила она это слово, так неуместное в этом разговоре и придающее разговору оттенок официальности, — без мелодрам. Я думаю о другом. Что есть в тебе такое, чего я не могла понять за эти годы?
— Ну что ты мучаешь меня? Разве я заслужил?
— Да, да, — продолжала она, будто не слыша его. — Есть что-то такое, что отгораживает тебя от людей, что мешает тебе радоваться вместе со всеми, что, наконец, сделало тебя рабом вещей…
— Твоим рабом, это точнее. Ты не рада этому?
— Ну как ты не можешь понять, что мне не это нужно? Ну, пойми, пожалуйста.
Он ждал, что она еще скажет, но она молчала. В слабом отблеске зари лицо ее казалось изнуренно-худым, печальным.
— Ладно. — В голосе его прозвучали жалость и примирение. — Ладно, пойдем куда хочешь. Пойдем в театр, в консерваторию. Куда хочешь…
Она с досадой повернулась и, не взглянув на него, ушла в свою комнату.
Поздно вечером в квартире Ветошкиных раздался звонок. Константин Петрович подошел к двери и, минуту помедлив, спросил, кто там. В ответ раздался сиплый обрадованный голос:
— Братушка, это я, Сережка…
Константин Петрович, конечно, узнал голос своего младшего брата. Помнил его белобрысым подростком, худеньким, вертлявым, вечно озабоченным своими озорными придумками. Расстались лет восемь назад. Старший брат считал, что Сережка неудачник, что ничего путного из него не выйдет, и потерял к нему интерес. На письма отвечал неаккуратно и кратко, просьбы пропускал, не замечая, хотя, помнится, Сережка и не досаждал ему просьбами. Кажется, была только одна просьба: Сережка писал о ней, когда служил в армии, но Константин Петрович точно, пожалуй, и не вспомнил бы, что это было такое.