Руки старшего Ветошкина чуть-чуть дрожали, когда он снимал дверную цепочку и отодвигал засов. Непонятное чувство овладело им, когда он услышал голос Сережки, в котором звучали знакомые интонации их матери, умершей несколько лет назад. «Да, — вспомнил Константин Петрович. — Сережка присылал телеграмму, просил приехать на ее похороны. Но задержали дела…»
То ли это была досада, то ли виноватость или неловкость какая-то, Константин Петрович понять сейчас не мог, да и не до самоанализа ему было, но что-то саднило в душе старшего Ветошкина в эту минуту. Скорее всего, он был встревожен тем, что Сережка приехал в неловкое время, когда в доме ссора, натянутость.
Он открыл дверь, надеясь увидеть своего белобрысенького братца, и вдруг растерялся: перед ним стоял здоровенный парень в медвежьей шубе и громадной, под стать шубе, шапке-ушанке. Лицо у парня грубоватое, с выдубленной кирпичного цвета кожей, крепкий подбородок, чуть вздернутый незнакомый нос, а глаза знакомые, Сережкины: светлые, ясные глаза ребенка.
Братья стояли друг перед другом, не в силах перешагнуть через пролегшие между ними годы, прожитые врозь.
— А я думал, ты в армейском, — наконец проговорил старший.
Младший с готовностью и обрадованно улыбнулся, и глаза его засияли озорно.
— Да что ты, я ж три года, как из армии. Я ж тебе писал.
Ни то, что брат вместо приветствия сказал какие-то ненужные слова, ни то, что он вовсе не помнил о том, когда Сережка кончил службу в армии, уехал в Сибирь и поступил в геологическую партию, «чтобы найти все клады земли», не обидело, не обескуражило парня. Он был рад — наконец разыскал в огромной Москве своего брата.
— Ну чего мы стоим? Заходи, скидывай свои таежные доспехи. Вот ведь вырядился, не на Северный полюс — в Москву ехал…
Константин Петрович вопросительно-ожидающе оглянулся на дверь, ведущую из тесной прихожей в глубь квартиры, но отвернулся, кажется разочарованный, и принялся стаскивать с брата неожиданно легкую громадную шубу.
Без шубы Сережка вдруг преобразился: он выглядел теперь стройным, подтянутым парнишкой, только плечи казались слишком широкими для его тонкого тела.
На нем был серый помятый пиджак, шерстяной черный свитер до самого подбородка, ладные бриджи и сапоги.
Сережка повесил шарф, пушистый, но чуть свалявшийся, обернулся, раскинул руки:
— Ну теперь можно и обняться.
И братья обнялись.
«Какой ты жесткий, сильный и уверенный!» — подумал старший, легонько отстраняясь от нерасчетливого в проявлении чувств младшего и неизвестно в чем завидуя ему.
«Ах ты, братушка мой! — нежно подумал младший. — Ты один у меня остался. Ты здорово походил на нашего отца, твое плечо было так же мужественно и крепко, как отцовское».
Но мысль у младшего на этом не задержалась. То чувство, которое вызвало это короткое и не очень ловкое мужское объятие, так и не оформилось в мысль и осталось смутной, беспокоящей догадкой. Он взглянул на старшего и будто только что увидел его: Константин Петрович был непривычно сутул, и в этой сутулости угадывалось безволие, нерешительность. И что-то чужое, не ветошкинское было в сухом, бледном лице и настороженная усталость в глазах.
Острая жалость кольнула сердце Сережки: «Как ты сдал, братик мой! И как тебя звать-величать теперь, даже неловко как-то по-старому, по-домашнему».
— Один? — спросил встревоженно младший, стараясь вспомнить, не писал ли что брат о своей жизни после смерти жены лет пять назад. Но ничего не вспомнил: не писал, значит.
— Жена у меня, знаешь, Лиза… — сказал старший и замолчал, как бы выбирая нужные слова, но так и не выбрал. — Женился, как же… Екатерина Николаевна, знаешь ведь, ушла из жизни, горе такое было, Сережка, не представишь. Трудная, нескладная вышла у меня жизнь.
Они прошли в комнату, где окно было задернуто полосатой гардиной от потолка до пола, на столе в углу горела лампа — большая металлическая шляпа на тонкой ножке. В кругу, высвеченном лампой, — книги, раскрытая толстая тетрадь. Константин Петрович работал.
— Ты голоден? — спросил старший. — Мы что-нибудь с тобой сообразим. По-мужски. Тревожить жену не будем. Ей что-то нездоровится. Ну ты не обижайся. Завтра с ней увидишься.
— Ладно, — сказал младший. — Есть ужасно хочу. Но можно вначале помыться? Понимаешь, летел в Москву с двумя желаниями. Первое, ясно, тебя повидать. Второе — окунуться в цивилизацию: Большой театр, «Борис Годунов», «Проданная невеста» и прочее такое. Никогда не видел.
— Оперу слушают, Сергей.
— Да я все это наизусть знаю… — И он, забавно подражая юродивому, запел: — «Николку маленького дети обижают». Пластинки у нас есть. Мы их крутим напропалую все ночи. А видеть вот не видел. Да… И знаешь, о чем мечтал? Помыться в ванне. У тебя есть ванна? Ну вы тут живете как боги. И после ванны армянского коньячку баночку…
— Можно, Сережка, — улыбнулся старший.
Сережка нравился ему своим прямодушием и простотой. Всякие ведь люди выходят из тайги после скитаний. И он подумал: пожалуй, кстати явился брат — перед праздниками.
И, провожая Сережку в ванную, Константин Петрович говорил: