Я двинулся в обратный путь.
Некоторое время шел быстро, однако скоро вновь ощутил усталость и принужден был замедлить шаг. Теперь я задумался: что же скажу, когда выйду на главную лестницу и меня найдут?
– Признаюсь во всем и приму наказание, каким бы оно ни было, – решил я.
И оловянная птичка просвистела в ответ пару веселых, насмешливых нот.
Но когда я прошел через ворота, она умолкла, вместе со мной прислушиваясь к иной мелодии невдалеке – к девичьим рыданиям. Я вслушался, пораженный, и неуверенным шагом двинулся назад, туда, где убил возлюбленного Литодоры. Кроме ее плача, не слышалось ничего. Ни мужских голосов, ни торопливых шагов по ступеням. Мне казалось, я бродил по горам полночи – когда же вошел в развалины, где оставил сарацина, и увидел Дору, понял, что прошло лишь несколько минут.
Подходя, я шептал ее имя. Хотел ее утешить, попросить прощения. Когда подошел ближе, она вскочила и бросилась ко мне, выкрикивая проклятия, и попыталась вцепиться в лицо.
Я хотел просто взять ее за плечи, придержать, успокоить; но руки мои сами нашли ее гладкое белое горло.
Отец Литодоры, и его товарищи, и мои безработные дружки нашли нас вдвоем; я рыдал над ее телом. Когда я ее душил, оловянная птичка вспорхнула и исчезла во тьме, испуганная насилием; однако скоро вернулась и теперь сидела у меня на плече, глядя на Дору бессмысленными оловянными глазами.
Отец упал перед Дорой на колени, обнял тело – и долго, долго в горах не слышалось ничего, кроме его голоса. Громко звал он дочь, снова и снова выкрикивал ее имя; как будто туда, куда ушла она – куда я ее отправил, – мог долететь этот зов.
Другой человек, с винтовкой, спросил меня, что случилось – и я ответил. Ответил, что араб, эта обезьяна из пустыни, обманом завлек сюда Дору, попытался силой отнять у нее невинность, но не смог и задушил ее в траве. Что я нашел его над трупом, начал с ним драться и убил камнем.
И когда я рассказывал эту историю, птица у меня на плече вдруг запела – запела такую прекрасную и печальную песню, какой я никогда не слышал. И все, кто собрался там, в благоговейном молчании внимали мне и птице, пока не окончилась эта трагическая песнь.
Я поднял Дору на руки, и мы начали спускаться вниз. По дороге в деревню я стал рассказывать, что араб собирался завлечь самых красивых и нежных девушек из наших мест к себе на корабль, увезти в далекую Персию и продать там на невольничьем рынке – ведь белой девичьей плотью торговать куда выгоднее, чем вином! Я говорил, а оловянная птица насвистывала марш. Никто не прерывал меня, никто не задавал вопросов; на лицах людей, шедших со мной, читалась мрачная решимость.
Всех людей Ахмеда сожгли вместе с кораблем, а останки утопили в гавани. Товары его, хранившиеся на пристани, общество порешило отдать мне, в награду за мой подвиг, – и товары, и шкатулку, в которой сарацин держал золото.
В ночь, когда я ее убил, Литодора сказала своему другу Ахмеду, что я кормлюсь не ложью, а честным и тяжким трудом. Однако привычку ко лжи приобрести нетрудно – куда сложнее от нее избавиться. Скоро я обнаружил, что у лжецов спину не ломит, да и мозолей на языке от вранья не бывает. Бесчестность стала моей второй натурой. Я так привык ко лжи, что даже эту историю едва смог рассказать как было.
Кто бы мог подумать в те дни, что босоногий мальчишка, сын деревенского каменщика, станет богатейшим из торговцев на Амальфитанском побережье! Что виноградники дона Карлотта, где я гнул спину, как мул, за монетку в день, однажды перейдут в мое владение!
Кто бы вообразил, что на склоне лет я стану мэром Сулле-Скале, всеми почитаемым и любимым, что слава обо мне распространится по Италии, что его святейшество Папа удостоит меня личной аудиенции и поблагодарит за неустанные труды на благо бедных и обделенных!
Пружинки в оловянной птичке со временем износились, и она перестала петь. Теперь это уже не важно. При таком богатстве, власти и славе – не страшно, если кто-нибудь и не поверит моей лжи.
Но вот о чем еще стоит рассказать. За несколько лет до того, как умолкла оловянная птичка, однажды утром, проснувшись, я увидал, что она соорудила на подоконнике спальни проволочное гнездо и наполнила его хрупкими яичками из блестящей серебристой фольги. С тревогой смотрел я на эти яйца, но, когда попытался тронуть, их механическая мать клюнула меня острым как игла клювом – и после этого я больше их не тревожил.
Несколько месяцев яйца пролежали на подоконнике, а однажды я нашел в гнезде лишь обрывки фольги. Потомство механической птицы полетело осваивать мир.
Не знаю уж, сколько оловянных птиц с шестеренками и электрическими проводками внутри летают сейчас по свету. Но вот что скажу: слышал я недавно выступление нашего нового премьер-министра, месяц назад вступившего в должность, господина Муссолини. Что и говорить, сладко он поет о величии нашего народа, о нашем родстве с соседями-немцами… и еще слаще – оттого, что ему подпевает оловянная птица. Ее голос я сразу узнал. Усиленный этой новомодной штуковиной – радиоприемником, – он звучит как будто чище и громче.
Я больше не живу в горах. Уже несколько лет не поднимался в Сулле-Скале. Близится старость, и однажды я понял, что не могу больше ходить вверх-вниз, вверх-вниз по ступеням. Людям говорю: колени ноют – бедные мои старые колени!
Но это ложь.
Вот правда: я начал бояться высоты.