Я родился в Сулле-Скале, в семье простого каменщика.
Деревня, где я был рожден, гнездилась высоко в горах над Позитано, и холодными веснами облака проплывали вдоль улиц, словно процессии призраков. От мира внизу Сулле-Скале отделяли восемьсот двадцать ступеней. Я знаю точно. Сколько раз я спускался и поднимался по этим ступеням вместе с отцом – с неба, где жили мы, на землю, и обратно! И после его смерти не раз проходил этот путь в одиночку.
Вверх – вниз, вверх – вниз, с грузом на плечах, пока каждый шаг не начинал больно отдаваться в коленях, словно кости ног превращались в острые белые щепки.
Гору покрывал лабиринт крутых и извилистых лестниц, вырубленных, выдолбленных, выщербленных в камне. Ступени из кирпича и гранита, из мрамора и известняка, из дерева и обожженной глины. Ступенями ведал мой отец: подновлял там, где нужно было подновить, высекал там, где нужно было высечь новые. Много лет в этой работе помогал ему наш старый осел. Когда осла не стало, его место занял я.
Отца я, разумеется, ненавидел. Он опекал кошачью семью и любил ее простой любовью. Наливал кошкам сметаны в блюдца, пел песенки, болтал всякие глупости. Как-то, не помню почему, я пнул одного кота – и он ударом свалил меня наземь и закричал: «Не тронь моих деток!»
Итак, в те годы, когда дети должны носить ранцы с учебниками, я носил тяжелые камни. Но не буду притворяться, что за это невзлюбил отца: в школе мне никогда не нравилось. Книги и лекции наводили на меня тоску, жара и духота в единственной классной комнате были невыносимы. Со школой примиряла меня лишь кузина Литодора, что читала книги малышам, сидя на табурете, выпрямив спину и высоко подняв голову, так что видно было ее белое горло.
Мне часто думалось, что горло у нее такое же прохладное, как белый мраморный алтарь у нас в церкви; и, как к алтарю, хотелось прижаться к нему лбом. А голос, что рождался в этом горле, был так чист, и тверд, и нежен, что я непременно полюбил бы книги, если бы Литодора читала мне перед сном.
Я знал каждую ступень на лестнице между Сулле-Скале и Позитано – все долгие пролеты между ущельями, все места, где лестница ныряет в известняковые проходы, прорубленные в скале. Знал и сады, и развалины заброшенной целлюлозной фабрики, и водопады, и зеленые озерца. Даже во сне я мерил шагами ступени, высеченные в горе, – вверх, вниз, вверх, вниз.
Дорога, которой чаще всего ходили мы с отцом, вела мимо ворот, выкрашенных красным; за ними начиналась крутая лестница, ведущая вниз. Я считал, что это спуск к чьей-то вилле, и не обращал на него внимания; но однажды, поднимаясь с тяжелым грузом мрамора, остановился передохнуть у ворот, облокотился на них – и ворота вдруг растворились.
Отец был еще далеко, ступенях в тридцати. Я шагнул за ворота, чтобы взглянуть, куда ведет эта лестница. И не увидел ни виллы, ни виноградника – только ступени, уходящие вниз, вниз, по самому крутому из доселе виденных мною склонов.
– Отец! – окликнул я, когда он подошел ближе и стали слышны его звучные шаги по камням и шумное дыхание. – Ты хоть раз спускался по этим ступеням?
Увидав, что я стою за воротами, он побледнел и схватил меня за плечо. Вытащил назад, на главную лестницу, и вскричал:
– Как ты открыл ворота?
– Они уже были открыты, – ответил я. – Куда ведут эти ступени? Кажется, они спускаются до самого подножия горы.
– И еще ниже! – перекрестившись, проговорил отец. И повторил: – Эти ворота всегда заперты!
Он смотрел на меня, выпучив глаза. Никогда я не видел у своего отца такого взгляда; никогда не думал увидеть, что отец боится меня.
Литодора, когда я рассказал ей об этом, рассмеялась и сказала, что отец мой стар и суеверен. Сказала: в самом деле, есть предание, что ступени за крашеными воротами ведут прямиком в ад. Я бывал в горах в тысячу раз чаще ее – и спросил, почему же она знает это предание, а я никогда о нем не слышал?
Она отвечала: старики об этом помалкивают, но эта легенда записана в истории нашего края. Если бы я прочел хоть что-нибудь из школьной программы, то узнал бы сам. Я отвечал: в одной комнате с тобой я не могу сосредоточиться на книгах. Она рассмеялась, но отшатнулась, когда я протянул руку к ее горлу.
Рука моя соскользнула и легла ей на грудь. Литодора рассердилась. «Сначала руки вымой!» – сказала мне она.
Мне было не больше двадцати, когда отец покинул этот мир. Он спускался по ступеням с грузом глиняной черепицы. Вдруг под ноги ему бросился бродячий кот. Чтобы не наступить на кота, отец шагнул в сторону – пролетел пятьдесят футов и окончил свой путь, пронзенный насквозь верхушкой сосны.
После смерти отца я нашел лучшее, более доходное применение своей широкой спине и неутомимым ослиным ногам: нанялся к дону Карлотта, хозяину прославленного виноградника на прохладных террасах близ Сулле-Скале.
Его вино носил вниз – восемьсот двадцать ступеней до Позитано – и продавал одному богатому сарацину, по слухам, арабскому князьку. Был он молод, и тонок, и черен лицом, и на нашем языке говорил лучше меня самого. Ученый был человек, всякую грамоту умел разбирать: и нотную, и звездную, и карты понимал, и секстант.
Однажды, спускаясь по кирпичному пролету с вином дона Карлотта на плечах, я споткнулся, лямка соскользнула с плеча, тюк ударился об утес, и одна бутылка разбилась. Я пришел на причал к сарацину и рассказал, что случилось. А он отвечал: «Надеюсь, ты ее просто выпил! Одна такая бутылка стоит твоего месячного заработка, так что, считай, за сегодняшний труд ты получил плату с лихвой!» И засмеялся – блеснули белые зубы на черном лице.
Когда он смеялся надо мной, я был трезв, но скоро напился. Не красным горным вином дона Карлотта, сладким, с едва уловимой горчинкой, а самым дешевым кьянти в нашей таверне, вместе с дружками-безработными.
Когда стемнело, пришла Литодора и встала надо мной. Черные волосы обрамляли ее белое лицо, и на этом прекрасном лице я читал любовь и осуждение. Она сказала, что принесла серебро, которое я заработал сегодня. И еще: она, мол, сказала своему другу Ахмеду, что он напрасно оскорбил честного человека, что весь род мой издавна кормился не ложью, а тяжелой работой, и ему повезло, что я только…
– Ты назвала его «другом»? – переспросил я. – Эту обезьяну из пустыни, язычника, что не ведает о Господе Христе?
Стыд охватил меня от взгляда Литодоры. И еще больший стыд обжег, когда она положила передо мной серебряную монету.
– Это тебе пригодится, а я – навряд ли, – произнесла она и пошла прочь.
Я почти вскочил, готовый бежать за ней. Почти. Ибо в этот миг услышал голос одного из моих собутыльников:
– А ты слыхал, что этот сарацин подарил твоей двоюродной сестре серебряный браслет с колокольчиками, какие носят на ноге? Украшение для рабыни! Должно быть, у них в Аравии такие штучки дарят каждой новой шлюхе в гареме!
Я вскочил на ноги, опрокинув стул. Схватил его за горло и закричал:
– Лжешь! Ее отец ни за что не позволил бы ей принять такой подарок от безбожного арапа!
Тут вступил другой мой собутыльник:
– Разве ты не слыхал? Ведь этот арабский купец больше не безбожник. Литодора научила Ахмеда читать по-нашему – научила по Библии, и теперь он говорит, что просвещен светом Христовым, и подарил ей браслет с ведома ее отца и матери, в благодарность за то, что Литодора преподала ему учение об Отце, иже на небеси.
А первый, откашлявшись, добавил:
– Разве не знаешь? Каждую ночь Литодора тайком спускается по ступеням, чтобы встретиться с ним в каком-нибудь укромном месте – в пустой пастушьей хижине, или в пещере, или на заброшенной целлюлозной фабрике, или у водопада, сверкающего под луной, словно жидкое серебро. И во всех этих местах Ахмед становится самым настойчивым и требовательным учителем, а Литодора – его покорной ученицей.
Он всегда приходит первым. Она взбирается по ступеням в темноте, и браслет на ноге у нее тоненько звенит. По этому звуку Ахмед узнает, что она рядом, и зажигает свечу, освещая путь туда, где пройдет их очередной урок.
Ох, как же я тогда напился.
К дому Литодоры я пошел, понятия не имея, что буду делать, когда туда войду. Наконец решил обойти дом кругом и кинуть пару камешков в окно, чтобы она проснулась и выглянула ко мне. Но, пробираясь задворками ее дома, вдруг услышал над головой тонкий серебряный звон.
Она уже вышла и поднималась по горе вверх. Я видел, как развевается вокруг ее бедер белое платье; видел, как сверкает в свете луны серебряный браслет на ноге.
Сердце у меня застучало, словно бочка покатилась по ступеням вниз: «Бум, бум, бум, бум!» Никто у нас не знал гор лучше меня; и я бросился наверх другим путем, чтобы ее опередить. Я взобрался по крутому склону, грязному и почти непроходимому, и снова оказался на большой дороге, ведущей в Сулле-Скале. Со мной была серебряная монета, что дал Литодоре сарацинский князек, – та самая монета, что бросил он ей, когда она опозорила меня, придя к нему умолять отдать мне, как милостыню, мой честный заработок.
И еще со мной была жестяная кружка, старая и выщербленная. В нее я бросил монету и двинулся дальше, замедлив шаг, тряся кружку и звеня этим Иудиным сребреником. Тихий, тонкий, нежный звон разносился по горам и эхом отдавался в ущельях.
Наконец, остановившись, чтобы перевести дух, я увидел, как во тьме передо мной – надо мной – вспыхнул огонек свечи. Свеча горела посреди красивых старых развалин. Там были четыре стены – высокие гранитные стены, поросшие мхом и увитые диким виноградом; но вместо пола зеленая трава, и звезды вместо крыши над головой. Как будто стены эти были возведены не для того, чтобы защищать людей от непогоды и буйства стихий, но для того, чтобы защитить нетронутый мирный уголок от вторжения человека.
Было в этом месте что-то языческое: казалось, оно создано для того, чтобы фавны с флейтами, рогатыми головами и мохнатыми членами устраивали здесь свои оргии. И высокая арка, давно лишенная дверей, что вела во внутренний двор, заросший высокой травой, казалась входом в древний храм, где творятся чуждые таинства.
Он ждал внутри, на расстеленном одеяле; рядом стояла бутылка вина из виноградников Карлотта и лежали несколько книг. Заслышав нежный серебристый звон, он улыбнулся, – но улыбка стерлась с лица, когда из тьмы выступил я, с кружкой в одной руке и тяжелым камнем в другой.
Я убил его на месте.
Не из ревности. Не для того, чтобы защитить семейную честь. Не потому, что Литодора отдала ему свое белое тело, которое так и не предложила мне.
Нет. Я разбил ему голову камнем, ибо мне ненавистно было его черное лицо.
Я бил по голове, пока не устал, а потом сел рядом и взял его за руку. Должно быть, хотел пощупать пульс и узнать, жив ли он, – так я думаю сейчас. Но и поняв, что он мертв, не выпустил руку и сидел так, долго сидел, прислушиваясь к гомону сверчков в траве. Как будто он был малое дитя –
Из оцепенения вывел меня нежный серебристый перезвон – мелодия колокольчиков, что поднимались вверх по ступеням. Ко мне.
Я вскочил и бросился бежать – но Дора была уже здесь, уже входила в арку, и я едва не налетел на нее. Она протянула ко мне тонкую белую руку, позвала по имени – я не остановился. Я бежал, прыгая через три ступени, без единой мысли в голове – но все же недостаточно быстро; и на бегу слышал, как снова и снова она выкрикивает
Не знаю, куда я бежал. Должно быть, в Сулле-Скале – хоть и знал, что там меня станут искать, едва Литодора спустится вниз и расскажет, что я сделал с арабом. Я бежал и бежал, пока не стал задыхаться, и грудь моя не загорелась огнем, и я не прислонился в изнеможении к воротам близ тропы —
Вы знаете, к каким —
И они не распахнулись настежь от одного моего прикосновения.
Я вбежал в ворота и начал спускаться по крутым ступеням вниз. Думал, там меня никто искать не станет, так что смогу пересидеть…
Нет.
Думал, эти ступени выведут меня вниз, на дорогу, и я отправлюсь на север, в Неаполь, куплю билет на пароход в Америку, придумаю себе новое имя, начну сначала…
Нет.
Хватит.
Вот правда:
Я верил, что эти ступени приведут меня в ад – туда и хотел попасть.
Поначалу ступени были самыми обычными с виду, из старого белого камня. Но чем дальше, тем становились темнее и покрывались какой-то слизью. Тут и там с этой лестницей пересекались другие, ведущие к разным местам на горе. Не знаю, как такое возможно. Мне казалось, я исходил все лестницы в наших горах, кроме одной лишь этой, – но никогда доселе не видел таких перекрестков.
Вокруг меня чернел лес, недавно уничтоженный пожаром: я шел сквозь ряды обезображенных, изъеденных огнем сосен, и весь склон был обуглен и черен. Вот только на этой стороне горы, сколько себя помню, никаких пожаров не бывало. Дул ветер; он был теплым, и мне становилось жарко.
Лестница сделала крутой поворот, и я увидел внизу мальчика, сидящего на плоском камне.
Перед собой на одеяле он разложил собрание разных диковинок. Была там жестяная птица в клетке, и корзинка белых яблок, и старая потертая зажигалка. Был еще кувшин и огонек в кувшине. Огонек то разрастался и освещал все вокруг так ярко, словно занимался восход, то уменьшался, почти гас, превращался в крохотную сверкающую точку во тьме.
Увидев меня, мальчик улыбнулся. У него были золотые волосы и улыбка такой красоты, какой я никогда не видел у ребенка. Я испугался его – испугался еще прежде, чем он позвал меня по имени. Притворился, что не слышу его и не вижу, что нет здесь никакого мальчика, – и поскорее прошел мимо, а он засмеялся мне вслед.
Чем дальше я шел, тем круче становились ступени. Снизу, казалось, пробивается какой-то свет – мутно, словно из-за деревьев, но видно было, что светится что-то очень большое, возможно, огромный город, не меньше Рима, как чаша, полная огня. Ветер доносил до меня запах съестного. По крайней мере, тогда мне подумалось, что это съестное, – аппетитный запах мяса, медленно поджариваемого на огне.
Впереди послышались голоса. Один голос, быть может, обращаясь к самому себе, устало вел какой-то бесконечный, безрадостный рассказ. Другой смеялся недобрым, злорадным смехом. Третий задавал вопросы:
– Скажи, есть ли плод слаще плода, которым заткнули рот деве, лишаемой невинности, чтобы заглушить ее крики? Скажи, если Христос – пастырь, а люди – овцы стада его, когда этих овец зарежут, разделают и зажарят и кому подадут на стол их нежное мясо?
На следующем повороте лестницы мне пришлось остановиться. Долго не мог я двинуться ни назад, ни вперед – только стоял и смотрел. Лес крестов высился передо мной, бесконечные ряды крестов – и к каждому прибит человек. Что вывело меня из оцепенения, что заставило повернуться и бежать? Коты. Стаи бродячих котов бродили меж крестами. У одного из распятых из раны в боку капала кровь, лужицей собиралась на ступенях, и котята лакали ее, как молоко. Усталым старческим голосом распятый обращался к ним: не спешите, говорил он, будьте покойны, все мои детки свое получат!
Лица его я не видел. И не стал подходить ближе, чтобы его разглядеть.
На подгибающихся ногах я возвращался назад – туда, где ждал мальчик со своими диковинками.
– Присядь, Квирин Кальвино, – обратился он ко мне, – присядь, дай отдых усталым ногам!
И я сел напротив – не потому, что хотел сидеть с ним, а потому, что больше меня не держали ноги.