«Богдан ждал от Москвы открытого разрыва с Польшей и военного удара на нее с востока, – поясняет дальнейшее Ключевский, – чтобы освободить Малороссию и взять ее под свою руку, а московская дипломатия, не разрывая с Польшей, с тонким расчетом поджидала, пока казаки своими победами доконают ляхов и заставят их отступиться от мятежного края, чтобы тогда легально, не нарушая вечного мира с Польшей, присоединить Малую Русь к Великой. Жестокой насмешкой звучал московский ответ Богдану, когда он месяца за два до зборовского дела, имевшего решить судьбу Польши и Малороссии, низко бил челом царю „благословить рати своей наступить“ на общих врагов, а он в Божий час пойдет на них от Украйны, моля Бога, чтобы правдивый и православный государь над Украйной царем и самодержцем был. На это, видимо искреннее, челобитье из Москвы отвечали: вечного мира с поляками нарушить нельзя, но если король гетмана и все войско Запорожское освободит, то государь гетмана и все войско пожалует, под свою высокую руку принять велит. При таком обоюдном непонимании и недоверии обе стороны больно ушиблись об то, чего недоглядели вовремя. Отважная казацкая сабля и изворотливый дипломат, Богдан был заурядный политический ум. Основу своей внутренней политики он раз навеселе высказал польским комиссарам: „Провинится князь, режь ему шею; провинится казак, и ему тоже – вот будет правда“. Он смотрел на свое восстание только как на борьбу казаков со шляхетством, угнетавшим их, как последних рабов, по его выражению, и признавался, что он со своими казаками ненавидит шляхту и панов до смерти. Но он не устранил и даже не ослабил той роковой социальной розни, хотя ее и чуял, какая таилась в самой казацкой среде, завелась до него и резко проявилась тотчас после него: это – вражда казацкой старшины с рядовым казачеством, „городовой и запорожской чернью “, как тогда называли его на У крайне. Эта вражда вызвала в Малороссии бесконечные смуты и привела к тому, что правобережная Украйна досталась туркам и превратилась в пустыню. И Москва получила по заслугам за свою тонкую и осторожную дипломатию. Там смотрели на присоединение Малороссии с традиционно-политической точки зрения, как на продолжение территориального собирания Русской земли, отторжение обширной русской области от враждебной Польши к вотчине московских государей, и по завоевании Белоруссии и Литвы в 1655 г. поспешили внести в царский титул „всея Великия и Малыя и Белыя России самодержца Литовского, Волынского и Подольского**. Но там плохо понимали внутренние общественные отношения Украйны, да и мало занимались ими как делом неважным, и московские бояре недоумевали, почему это посланцы гетмана Выговского с таким презрением отзывались о запорожцах как о пьяницах и игроках, а между тем все казачество и с самим гетманом зовется Войском Запорожским, и с любопытством расспрашивали этих посланцев, где живали прежние гетманы, в Запорожье или в городах, и из кого их выбирали, и откуда сам Богдан Хмельницкий выбран. Очевидно, московское правительство, присоединив Малороссию, увидело себя в тамошних отношениях, как в темном лесу. Зато малороссийский вопрос, так криво поставленный обеими сторонами, затруднил и испортил внешнюю политику Москвы на несколько десятилетий, завязил ее в невылазные малороссийские дрязги, раздробил ее силы в борьбе с Польшей, заставил ее отказаться и от Литвы, и от Белоруссии с Волынью и Подолией и еле-еле дал возможность удержать левобережную Украйну с Киевом на той стороне Днепра. После этих потерь Москва могла повторить про себя самое слова, какие однажды сказал, заплакав, Б. Хмельницкий в упрек ей за неподание помощи вовремя: „Не того мне хотелось, и не так было тому делу быть“».
Так вот Малороссия влилась в состав Московского государства. Но это вливание едва не вышло боком.