Григоре Дунка возвращался домой из лицея окольным путем, через бывшую главную площадь, теперь справедливо названную «базаром». Он вклинился в пеструю толпу (от которой шел кислый запах — запах хлеба того времени), где продавалось все и можно было купить, точнее, выменять любой товар. Часы с кукушкой менялись на литр спирта (который процеживали через хлеб, чтобы сделать его чище). Это, кстати, была первая сделка, которую он наблюдал. Переговоры происходили на смешанном румынско-немецком и каком-то непонятном, тарабарском языке. Владелец часов, одетый в больничный в голубую полоску халат, держал часы под мышкой, а под другой рукой у него был костыль. Его черные живые глазки не могли оторваться от бутыли со спиртом, он что-то убедительно внушал толстой женщине, казавшейся еще толще от бесчисленных юбок, которые она на себя напялила. Обмен устроил бы ее, если бы раненый не требовал две бутылки и не показывал бы своими почерневшими от табака пальцами, что одной бутылки недостаточно за столь прекрасную вещь, как его часы.
— Цвай[6], — кричал он, — цвай!
— Ни, хорошая горилка, сливовая, йо ван, файн[7]. Ты выпей ее, все кишки обожжет, вот увидишь!
Раненый же, кивая головой на свое сокровище, которое держал под мышкой, закричал:
— Ку-ку! Ку-ку! Ха, гут, ку-ку, ку-ку!
Женщина сунула ему бутылку под нос, соблазняя его, вытащила пробку, чтобы он понюхал, и при этом тоже закричала:
— На, хорошая наливка! Отдай часы и тогда буль-буль-буль!
— Цвай, — кричал раненый, — цвай фюр ку-ку!
— Тогда накося, выкуси, — рассердилась женщина. — Выпьешь, когда я снова замуж пойду. — И, повернувшись, сделала вид, будто уходит.
Раненый схватил ее за плечо, потянул назад, и невиданное представление продолжалось. Он вынул из кармана халата заржавленный ключ, который до тех пор не показывал и, быть может, вовсе не собирался отдавать, и, переведя пальцами стрелки (при этом он сверился с ручными часами), завел механизм: тут дверца открылась и появилась птица, она вежливо склонилась перед зрителями, которых собралось около десятка, и прокричала: «Ку-ку, ку-ку!»
Женщина застыла, почти сраженная. Но на беду, у нее была всего одна-единственная бутылка. Она стала рыться в камышовой сумке, стоявшей у ее ног, вытащила творог, завернутый в капустный лист, и тут же предложила его в придачу к бутылке. Раненый отказался. Тогда появилась другая бутылка — из-под пива — заткнутая кукурузным початком. Но увы! В ней был мед, ненужный владельцу часов. Тогда в сделку вмешался мужчина в кепке, с лицом, изрытым оспой, в брюках-галифе и «бюргерских» сапогах; он протянул женщине почти униженно-просительно большую настольную зажигалку с высоко взвившимся пламенем, на которой были затейливо выгравированы заглавные буквы
— Мама, мама, на, мама!
Однако его новоявленная мамаша видела только чудесные часы, и раненый понял это, — он то и дело заводил кукушку, и металлическая птица до бесконечности выпрыгивала из коробочки с крышкой, возвещая в ускоренном темпе время дня: один, два, три, четыре, пять… Владелец часов почти забыл, что пришел сюда продать это свое богатство, он с увлечением демонстрировал часы окружающим, число которых все возрастало, и был исполнен гордости — как циркач, показывающий на ярмарке обезьянку. Раненый так гордился и радовался, словно сам дрессировал эту птицу, он снова и снова переводил стрелки и заводил механизм, а торговка меж тем извлекала из плетеной сумки все новые предметы, раскладывая их в ряд на земле, и тяжелая бутылка со спиртом, пузатая и, казалось, довольная тем, что она обрела стоимость, возглавляла этот ряд.
Григоре Дунка не стал дожидаться конца этого торга — его не волновали часы с кукушкой. Он прошел мимо группы итальянских офицеров в довольно чистых мундирах; офицеры, возвращавшиеся из плена, не без интереса окружили католического священника, маленького и коренастого, который изрекал итальянские фразы, запомнившиеся ему с давних времен, когда он посетил однажды вечный город — обиталище святого папы.
— Кьеза Сан Пьетро, базилика, — выкрикивал священник, вдохновленный своей осведомленностью и стародавними воспоминаниями, — мольто белла[8].
— Си, си, падре, — кричали голодные офицеры. — Беллиссима. Ио соно романо, ди Рома. Читта ди Ватикано[9].
— А, Ватикано, Ватикано, ага, сьонорю, надьон сеп[10]. Папа.