«Ты упрям, как осел. Я пытался понять тебя, ты стараешься быть кем-то другим, не тем, кто есть на самом деле. Ты не любишь себя, не любишь в себе того, что, набравшись смелости, должен был бы назвать мягкотелостью. Но как далеко зашла твоя нелюбовь к себе? Как велика она? Ты презираешь себя? А может быть, ты не любишь эту мягкотелость так, как, например, не любят вчерашнего супа? Не торопись, подумай. Ну, будь же последовательным, и если считаешь, что ты не такой, каким кажешься, то попытайся найти в себе частичку такого, что позволило бы тебе хотя бы капельку уважать себя. Подумай. Слышишь, что вытворяет ветер? Слышишь, как он повторяет вслед за Насткой: «Люди-и-и…»? Ты, конечно, не слышишь. Нехорошо, должен слышать. Видишь, как я пытаюсь помочь тебе, как даю тебе возможность показать мне язык. Ты, конечно, не воспользуешься этим, у тебя даже нет способности быть наглым. Тогда послушай, что я скажу тебе. Побуждения твои благородны, это факт. В твоем неимоверно скверном положении это уже немало. А возможно даже, и очень много, если ты решишься проверить их на деле. Так уже повелось, что ценность чьих-либо намерении, а значит, и твоей доброй воли зависит от того, удастся ли эти намерения, эту волю осуществить. Так вот, у тебя есть еще возможность, быть может последняя возможность. Смотри, парень, не оплошай, уцепись за нее всеми когтями, не упусти ее, даже если кому-то захочется отнять ее у тебя. Если я предлагаю тебе это вопреки тому, что говорил раньше, то только потому, что вспомнил о школе жизни, которую ты прошел в среде твоих друзей-поляков, разве вынес бы ты эту жизнь, если бы не жил, сжав зубы? Я говорю тебе: если найдешь в себе силы заново пересмотреть желаемое, осуществить то, что не дает тебе покоя, с тех пор как ты вернулся в эти края, то кто знает, бедняга ты мой…»
Накинув полушубок и обувшись в старые валенки, принесенные как-то Храболихой, Филипп вышел во двор. Стоя у стены, он смотрел вверх, на звезды: они дрожали, как в ознобе. Филипп высморкался, вытер пальцы о полушубок. Ну и ветер… Действительно, ветер, дувший понизу, то и дело припадал к земле, словно уставший заяц, продирающийся сквозь засыпанное пушистым снегом поле.
До леса, а потом еще немного просекой дорога была накатанной. По ней в расписных санях ездили в церковь. Несколько таких саней встретились Филиппу, пока он добрался до леса, — промчались, позванивая бубенчиками на шеях маленьких резвых лошадок. Сидевшие в санях мужчины в высоких шапках и женщины, закутанные до кончиков покрасневших носов в толстые шерстяные шали, кланялись ему. Бледное невысокое солнце не грело, но, казалось, уже одним своим присутствием смягчало мороз. Переливчатые отблески солнечных лучей на сухих плотных снежинках радовали глаз лукавым весельем. От почкой метели, кроме придорожных сугробов, не осталось и следа, и ходко шагавший Филипп ощущал в себе живительный ток крови и приятную теплоту, растекающуюся по ногам, сппне и лицу. Когда Филипп свернул на заметенную снегом тропку, ведущую к сторожке, он уже настолько разогрелся, что, когда остановился передохнуть на небольшой полянке перед домом лесничего, лоб его покрывала испарина, а руки так горели, что пришлось стянуть толстые рукавицы.
Скрипнула калитка, и Филипп очутился во дворе. Вокруг царила тишина, не было следов на занесенном снегом дворе. Не было следов и у самого дома. Филипп нажал на ручку, дверь подалась. И в эту же минуту он услышал мычание коровы в хлеву — протяжное, одинокое. Филипп постучался во внутреннюю дверь — никто не отозвался. Он вошел в дом, на кухню — тишина. Из кухни две двери вели в комнаты. Когда глаза Филиппа освоились с царившим полумраком (затянутое льдом окно плохо пропускало свет), он постучался в дверь на левой половине кухни и, не дождавшись ответа, толкнул ее и очутился в комнате — это была канцелярия. Посредине комнаты стоял большой стол, а у стены — шкаф для бумаг. Филипп вернулся назад в кухню и заглянул в другую комнату. Там было светлее, одно из окон выходило на южную сторону, и струйка солнечного света пробивалась сквозь обледеневшее окно, открывая взору Филиппа супружеское ложе со скомканной постелью и распростертую поперек кровати фигуру женщины, прикрытую бараньим полушубком. Женщина не проснулась даже тогда, когда Филипп с гулко бьющимся сердцем, проступившей на лбу испариной наклонился над ней, прислушиваясь.
Рот женщины был полуоткрыт, она слегка всхрапывала во сне. Ее лицо, утонувшее одной стороной в подушке, казалось спокойным, почти умиротворенным; сон как бы освободил ее от повинности горевания и высвободил в ней что-то далекое от вчерашних горестных переживаний: девичьи прогулки в лес по ягоды, к реке, на сенокос.